Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур - Иван Цанкар
Берта чувствовала, что Сливар постепенно от нее отдаляется; ее слабые руки не могли его удержать, он уходил все дальше, она теряла его. Он не сказал ей ни одного обидного слова, и если порой смотрел на нее не слишком приветливо, то это был случайный, мимолетный взгляд, возможно, даже непроизвольный, неосознанный. Но лицо его становилось отчужденным, он уходил, и слабые руки Берты не могли его удержать.
Вот и стала возвращаться к ней давнишняя, хорошо знакомая, сладостная и щемящая тоска по веселой, солнечной, весенней жизни. Берта противилась и радовалась ей одновременно. Опять настали долгие, томительные часы, когда глаза устремлялись куда-то вдаль, а губы подрагивали от волнения. Мечты становились все упоительней по мере того, как возрастали заботы, которые уже не таились где-то в сторонке, а заглядывали в дом, подкрадываясь все ближе, назойливые и несносные.
Деньги, полученные Сливаром как аванс за памятник, растаяли за каких-нибудь два месяца, половину их потратили во время болезни Берты. Пособия из Любляны до сих пор не было — Сливар опасался, что его вообще не пришлют; продать он тоже ничего не смог. Торговец посмотрел его работы и только пожал плечами, засмеявшись:
— Вы что, за дурака меня принимаете? Кто станет покупать такие сумасбродные штуки? Их не поставишь ни в одну комнату — еще и перепугаешься, если глянешь ненароком. Это вы, видно, просто забавлялись.
Сливар не очень удивился, ему даже польстило, что работы его — «сумасбродные». Он больше не убирал их и старательно не завешивал. «Нарочно не стану прятать; если они не подходят ни для одной комнаты, то для моей мастерской они как раз подходят; пусть сумасбродные, зато мои, я их создал для себя, чужие руки только осквернили бы их, да и чужие глаза — тупые и бессмысленные — тоже. Работы мои испугали торгаша, а для меня они тем более святы».
Обещая Берте, что жить они будут теперь «совсем иначе», Сливар не слишком в это верил. Он понимал, что к лучшему ничего не изменится, наоборот, станет еще хуже, и впереди их ждет сплошной мрак. Но все в нем словно пошатнулось и оборвалось. У него не было больше охоты искать какой-то выход, о чем-то думать, снова стремиться вверх; он уже не строил никаких планов. «Пусть будет так, как есть; если наш корабль сам поплывет вперед — хорошо, если нет — пусть себе стоит на месте и истлевает». Иногда на него находила ярость. В такие минуты он думал язвительно и с презрением и о себе, и о своих близких. «Хотел бы я знать, что будет дальше; любопытно, что бывает, если человек усядется сложа руки и не желает шевельнуться, даже если его толкают со всех сторон… Может, я должен искать ремесленную работу? Тьфу! Я ею сыт по горло, и так слишком много марал ею руки. Каждому свое: ремесленнику — ремесло, а мне — свободное искусство. Если такой работы нет, я тут ни при чем, виноват не я, а мое естество. И люди виноваты; нет человека, который был бы вправе оскорбиться, если бы я плюнул в его сторону. Меня так долго пинали, что я докатился до «сумасбродных» поделок… проклятый торгаш!..»
Работа над памятником неизвестному поэту двигалась медленно. Сливар изваял бюст более чем в натуральную величину, но радости эта могучая, величественная голова ему больше не доставляла. Взявшись с жадной поспешностью за первый эскиз, Сливар вложил в него всю свою душу, и теперь основная работа казалась ему скучной и даже нелепой. «Какое мне дело до этого человека, которого я никогда не видел? На улице встречаются лица куда более интересные — почему им не ставят памятников? Это было бы куда лучше!»
Он представил себе женский образ, красивый нос, упрямые губы, стройную фигуру, и руки его играючи принялись за глину. Ему захотелось оживить воображаемую модель, чтобы под руками у него затрепетала плоть и из глины родилась совершенно новая жизнь, очищенная в его душе. Но едва возликовали его руки, как мысль рассеялась, и радость улетучилась.
После таких минут взлета и злости его одолевала страшная усталость. Лечь бы