Шарль Бодлер - Мое обнаженное сердце
Эдгару По будет дано завоевать восхищение мыслящих людей не из-за физических чудес (хотя они принесли ему известность), а благодаря своей любви к Прекрасному, благодаря познанию гармоничных условий для красоты, благодаря глубокой, печальной и при этом тщательно отделанной поэзии, прозрачной и правильной, как ограненный кристалл, благодаря своему восхитительному, чистому и своеобразному стилю, плотному, словно кольца кольчуги, снисходительному и тщательному, чей легчайший умысел мягко подталкивает читателя к желаемой цели, и, наконец, особенно благодаря тому совершенно особому дарованию, уникальному темпераменту, который позволил ему живописать и разъяснять в безупречной, захватывающей, внушающей ужас манере исключения нравственного порядка. Дидро, если привести один пример из сотни, – сангвинический автор; По – писатель, пишущий нервами и даже чем-то бо́льшим. И лучший из всех, кого я знаю.
Приступая к любой теме, он словно затягивает вас, но мягко, как водоворот. Его торжественность удивляет и держит ум настороже. С самого начала чувствуешь, что речь идет о чем-то важном. И медленно, постепенно разворачивается история, весь интерес к которой держится на неуловимом отклонении разума, на дерзкой гипотезе, на ошибке неосторожной Природы в дозировке сплава способностей. Охваченный головокружением читатель вынужден следовать за автором в его захватывающих дедукциях.
Никто, повторяю, не рассказывал с большей магией об исключениях человеческой жизни и природы: о жгучем любопытстве к выздоровлению; об окончании времени года, перегруженного раздражающим великолепием, о теплой, сырой и туманной погоде, когда южный ветер смягчает и расслабляет нервы, натянутые будто струны какого-нибудь инструмента, а глаза заволакиваются слезами, идущими не от сердца; когда галлюцинация поначалу оставляет место сомнению, но вскоре отвергает его и начинает резонерствовать, как по книге; когда в рассудке воцаряется абсурд и правит им с ужасной логикой, когда истерия захватывает место воли, и начинается противоборство между нервами и умом, и человек разлаживается до такой степени, что выражает боль смехом. По анализирует самое мимолетное, взвешивает невесомое и кропотливо, по-научному, отчего ужас лишь усугубляется, описывает все то мнимое, что колышется вокруг нервного человека и ведет его к недугу.
Сама страсть, с которой он бросается в гротеск ради любви к гротеску и в ужасное ради любви к ужасному, служит мне для подтверждения искренности его творчества и согласия в этом человека с поэтом. Я уже отмечал, что у некоторых людей подобная страсть подчас бывает следствием огромных запасов нерастраченной жизненной энергии, упорного целомудрия, а также глубокой подавляемой чувственности. Сверхъестественное наслаждение, которое может испытать человек, видя, как течет его собственная кровь, внезапные, яростные бесцельные порывы, непроизвольные вопли в пустоту, когда ум ничего не приказывал глотке, – все это явления одного порядка.
Погрузившись в эту литературу, где воздух разрежен, душа может испытать смутную тревогу, скорый на слезы страх и сердечную дурноту, накатывающие на человека в грандиозных и странных местах. Но тем сильнее восхищение, а впрочем, искусство так велико! Тут и фон, и второстепенные детали вторят чувствам персонажей. Безлюдье природы или суета городов – все здесь описано нервно и фантастично. Как и наш Эжен Делакруа, вознесший свое искусство на высоту великой поэзии, Эдгар По любит приводить в движение собственные фигуры на лиловато-зеленоватом фоне, где чудится свечение гнилушек и запах грозы. К природе живых существ присоединяется и так называемая неодушевленная природа и подобно им тоже сотрясается от сверхъестественной, гальванической дрожи. Опиум углубляет пространство, придает магическое значение всем оттенкам цвета, наделяет каждый звук более осмысленными вибрациями. Иногда в этих пейзажах внезапно открываются великолепные прогалины, словно глотки света и цвета, и становится видно, как на далеком горизонте возникают окутанные дымкой восточные города причудливой архитектуры, на которые солнце изливает золотые дожди.
Герои По или, скорее, герой По – человек с необычайно обостренными способностями, с развинченными нервами, человек, чья пламенная и терпеливая воля бросает вызов трудностям, а взгляд с непреклонностью клинка устремлен на предметы, которые увеличиваются по мере того, как на них смотрят. Скажем так – это сам По. И его женщины, лучезарные и больные, умирающие от странных недугов и говорящие похожим на музыку голосом, – это опять-таки он сам или, по меньшей мере, посредством своих странных надежд, своего знания, своей неизлечимой меланхолии они в значительной степени присутствуют в натуре своего создателя. Что касается его идеальной женщины, его Титаниды, то она обнаруживается в различных портретах, рассеянных по его слишком немногочисленным стихам. В этих портретах, которые нрав автора сближает и смешивает в смутном, но вполне ощутимом единстве, живет, возможно, трепетнее, чем в любом другом месте, его ненасытная любовь к Красоте.
Мы собрали под названием «Необычайные истории» различные рассказы из собрания сочинений Эдгара По. Эти сочинения включают в себя значительное число новелл, не менее значительное число критических и прочих статей, философскую поэму («Эврика»), стихи и исключительно человечный роман («Приключения Артура Гордона Пима»). Если мне еще доведется, как я надеюсь, поговорить об этом поэте, я займусь анализом его философских и литературных взглядов, а также произведений в целом, полный перевод которых вряд ли будет иметь успех у публики, которая предпочитает развлечение и чувство важнейшей философской истине.
Всемирная выставка 1855 года. Изобразительное искусство
I. Метод критики – о современной идее прогресса применительно к изобразительному искусству – перемещение жизненной силы
Для мыслящего критика, чей ум обращен как к обобщению, так и к изучению подробностей, а лучше сказать, к идее порядка и всеобщей иерархии, мало найдется столь же увлекательных, столь же захватывающих, столь же полных неожиданностей и открытий занятий, нежели сравнение наций и, соответственно, их творений. Когда я говорю «иерархия», я вовсе не хочу утверждать превосходство одной нации над другой. Хотя в природе имеются более или менее здоровые растения, более или менее одухотворенные виды, более или менее священные животные, из чего правомерно вывести согласно исследованиям огромного всеобщего подобия, что некоторые нации – эти громадные животные, чей организм приспособлен к среде их обитания, – были подготовлены и наставлены Провидением для вполне определенной, более-менее возвышенной, более-менее приближенной к Небу цели. Я не хочу утверждать здесь ничего иного, кроме их равной полезности в глазах ТОГО, кто неисповедим, и чудесной помощи, которые они оказывают друг другу, содействуя вселенской гармонии.
Читатель, немного знакомый (скорее благодаря одиночеству, нежели книгам) с этой широкой созерцательностью, уже может догадаться, куда я клоню, и, чтобы разом покончить с обиняками и колебаниями стиля, вопросом, почти равнозначным некоей формуле, я спрошу у любого доброжелательного человека (лишь бы он в свое время немного поразмышлял и попутешествовал), что сделал и сказал бы современный Винкельман1 (а их у нас развелось множество, нация ими просто кишит на радость всем, кому лень думать) при виде китайского произведения искусства, странного, необычного, с вычурной формой и крикливыми красками, а порой изысканного до умопомрачения?2 И все же это один из примеров вселенской красоты; правда, необходимо, чтобы он был понят, чтобы критик, зритель произвел в себе самом некое таинственное изменение, силой воли воздействующее на воображение, и тогда он сумеет перенестись в ту среду, которая породила это необычное цветение. Мало людей сполна обладает этим божественным даром космополитизма; но все способны приобрести его в той или иной степени. Самые одаренные в этом отношении люди – одинокие путешественники, которые годами жили в дебрях или среди бескрайних прерий, не имея иного товарища, кроме ружья, и созерцали, анализировали, записывали наблюдения. Никакая школьная препона, никакой университетский парадокс, никакая педагогическая утопия не могут встать между ними и сложной истиной. Они знают восхитительное, бессмертное, неизбежное соотношение между формой и назначением. Они не критикуют: они любуются и изучают3.
Если вместо какого-нибудь педагога мы возьмем смышленого светского человека и перенесем его в далекую страну, я уверен, что несмотря на его великое удивление на первых порах, несмотря на более-менее долгое, более-менее трудное привыкание в нем рано или поздно родится столь живая, столь проникновенная симпатия, что это создаст в нем новый мир идей, которые, войдя в его плоть и кровь, претворившись в воспоминания, уже не расстанутся с ним до самой смерти. Вид этих зданий, поначалу так раздражавший его академический взор (ведь всякий народ академичен, судя других, и всякий народ – варвар, когда судят его), эти растения, смущающие его память, переполненную родными воспоминаниями, эти женщины и мужчины, чья поступь повинуется иному, непривычному ритму, а взгляд заряжен иным магнетизмом, эти запахи, не похожие на аромат материнского будуара, эти таинственные цветы, чьи глубокие краски деспотично навязывают себя глазу, а форма дразнит, эти плоды, чей вкус обманывает и перемешивает ощущения, открывая нёбу то, что принадлежат обонянию, – весь этот мир новых гармоний медленно войдет, терпеливо проникнет в него, как пронизанный благовониями банный пар, и вся эта доселе неведомая жизненная сила добавится к его собственной, его словарь смертного обогатят несколько тысяч новых идей и ощущений, и даже возможно, что, превосходя меру и превращая правосудие в бунт, он поступит как новообращенный сикамбр4, сжигающий то, чему поклонялся, и поклонится тому, что сжигал5.