Генрих Манн - Венера
Герцогиня тотчас же поехала вслед. У нее вырвался только один крик разочарования и боли. Дорогой она ни минуты не думала о себе, о своем состоянии, о своей судьбе. Ее не тревожили также воспоминания об опьянении, которое ей доставлял бежавший, и из-за которого она гналась за ним. Перед ее умственным взором не было ничего, кроме какой-то неопределенной цели.
В Риме она тщетно искала. Она подняла на ноги сыщиков. В Милане она узнала от одного агента, что комик покинул Италию. Она пересекла Альпы. По ту сторону их была поздняя осень.
Она ехала, не зная куда. Она сидела в своем купе и была изумлена, почувствовав на плечах меховую накидку. На станции она спросила Нана, свою камеристку:
— Ведь вы не знали, что я поеду в холодные страны?
— Проспер утверждал это. Он взял все с собой.
— Проспер?
Она удивилась. Значит, она не одна? Кто-то думает о ней? Проспер, все еще?
Она ехала по следам, которые ей указывали ее шпионы, из города в город. В конце концов ей сказали, что парочка села на пароход, отправлявшийся в Мадейру. Ах! Там должно было быть прекрасно, на острове с вечной весной.
Город, в котором она получила это сведение, находился недалеко от Северного моря; она не могла решить, что ей делать. Вокруг церкви с остроконечными колокольнями носился ледяной ветер, такой сильный, что ее меховая накидка развевалась.
Она поехала дальше. Комика она забыла. Но перед ней лежала какая-то неопределенная цель. Она знала, что должно случиться что-то совершенно новое, что-то, еще чуждое мысли, чего нельзя даже бояться, так оно непонятно. И в ожидании, от которого у нее захватывало дыхание, она, выпрямившись, сидела у окна, обратив свой бледный, худой профиль к степи, на которую падал снег.
Наконец она увидела.
Поезд остановился среди поля, потому что рельсы были занесены снегом. Она вышла из вагона и стала смотреть на ворон, стая которых смутными силуэтами вырисовывалась в крутящемся снеге. Но она видела только один силуэт. Он приближался вместе с черной стаей. Он скалил зубы, холодный и неизбежный.
И в одно короткое мгновение разорвались все расшитые покровы, которые ее дух когда-то разостлал перед небытием. Искусство и любовь, гордость свободной души — все разлетелось. Все рассыпалось перед ее глазами: величие жестов, красота форм, блеск красок, пышность слов.
Она чувствовала себя обнаженной под этой усмешкой в снегу. Бросившись вперед, зачарованная и прельщенная, она простерла обе руки, точно приветствуя. И застывший остаток пляски вакханки был в приветствиях, которыми она встретила смерть.
VI
Она поехала обратно. Припадки удушья несколько раз заставляли ее прерывать путешествие. Боль под ложечкой появлялась и исчезала. На каждой из отдельных кроватей она приказывала себе: «Только не умереть здесь! Я не готова».
Снова начались мучительные боли в голове. Они всегда приносили с собой возмущение во всем теле: оно томилось тогда и требовало объятий мужчины. Но теперь она не думала о мужчинах. Ее кровь кричала только об одном: «Ребенок!» Одна единственная мысль в ней возмущалась против конца. Только одно страстное желание протягивало руки из тени, разраставшейся над ней: «Ребенок!» Ночь была бы менее черна. Мир не погиб бы, он продолжал бы голубеть и петь.
В Базеле она вдруг переменила маршрут и поехала в Париж.
Доктор Барбассон принял ее в своем домике в Аньере. Он оставил практику; когда ему доложили о приходе посетительницы, он подавил движение нетерпения. Вовремя он вспомнил, что эта чужестранка в блестящую пору его славы вместе с другими знатными дамами испытала прикосновение его руки, его короткой, нежной руки, делавшей из пациентки возлюбленную. Не вообразила ли она себе материнские радости, для которых не было необходимых предпосылок? Как ухмылялся старый герцог, этот циник!
Она сидела в его маленьком салоне. Говорили о старых знакомых. Доктор уверял об одном, будто он умер оттого, что его отцовское сердце было разбито, о другой, что смерть была ей ниспослана, чтобы спасти ее от больших страданий. Герцогиня с раздражением думала: «Как крепко связанной еще с жалкой жизнью я должна ему казаться, что он угощает меня такими благожелательными изречениями! Сам он, со своей шапочкой из черного бархата, со своей красиво подстриженной белой бородкой, еще и не думает о смерти». Затем она рассказала ему о своей болезни.
И сразу светский человек исчез с резкого, вдумчивого лица врача. Он слушал, подперев подбородок рукой. Его задумчивый взгляд иногда встречался с глазами герцогини. Он осторожно задавал беглые вопросы, звучавшие совсем безобидно; но они были зловещи. Герцогиня совершенно не замечала этого; он удивлялся холодности ее голоса. Наконец, он объявил, что должен исследовать ее. Между тем, как она раздевалась, он говорил себе в соседней комнате:
— Она плюет на свое здоровье. Она знает так же хорошо, как и я, что о нем не стоит и говорить. Она хочет чего-то другого. Мы узнаем, в чем дело… Какое великолепное разрушение! А! Она была женщиной вполне, не щадившей себя до самого конца. Если бы у многих было мужество на это, нашему брату нечем было бы жить. Все равно; я восхищаюсь ею. И если бы я был женщиной — так хотел бы я кончить!
Это не мешало ему быть довольным тем, что он помог многим женщинам осторожно продлить свою жизнь, при чем часто и сам получал удовольствие. Доставляло ему удовольствие и то, что эта великолепная умирающая показывала ему в его уютной комнате одно за другим все клейма, которые наложил на нее неистовый Эрос… Но зачем она делала это? Чего она хотела?
— Прошу вас одеться, — очень сдержанно сказал он. Она, видимо, думала о чем-то другом.
Она была переполнена одной умоляющей мыслью. «Еще одно мгновение! Если я заговорю, я погибла. Он скажет мне, что это невозможно навсегда. Я знаю это, о, мое тело жестоко дает мне это понять. Но я не верю ему, я не хочу верить! Моя надежда безумна, но я не хочу расстаться с ней!»
Уже полуодетая, она опять позвала его. Свысока, повелительно сказала она:
— Я желаю также узнать от вас, находится ли мое недомогание в связи с моей бездетностью.
Доктор понял; он кивнул головой. Это было то, чего недоставало; он был удовлетворен.
— Несомненно, — медленно сказал он. — Но материнство было бы опасно для жизни.
Она сделала презрительную гримасу.
— Во время процесса разрушения, который переживаете ваша светлость, оно было бы опасно для жизни, — повторил он, точно извиняясь.
Она потребовала с неподвижным лицом:
— Дайте мне уверенность, что оно возможно.
Он, не колеблясь, приступил к бесполезной формальности. Он заботливо подложил ей подушки и долго и тщательно исследовал ее; при этом у него было чувство, что за ним стоит и ухмыляется старый герцог. Затем он выпрямился и серьезно сказал:
— Madame, вам не на что надеяться.
— Не на что?
— Да.
Она колебалась.
— Никогда?
— Нет.
Ее голос вдруг стал хриплым, неровным. Когда врач вышел, она еще долго лежала с изнеможением на лице.
Она вернулась в салон, чтобы коротко проститься. Но Барбассон ласково, с добросовестностью врача, сказал ей:
— Прошу вас, герцогиня, не тревожиться. Кровоизлияния из легких не имеют той важности, которую им приписывают. Лежание в постели могло бы иметь следствием гипостатическое воспаление легких. Я, напротив, советую вам воздушные ванны, гимнастику, ходьбу. Рекомендую вам умеренность во всем, так как, к сожалению, спинной мозг затронут. В этом отношении я не скрываю своих опасений. Если вы хотите послушаться меня, madame, то отправляйтесь в Риву на Гардском озере и отдайте себя под наблюдение одного из моих друзей. Доктор фон Меннинген при содействии благоприятного климата, с помощью холодной воды и соответственного движения в два года вернет вам полное равновесие. Прошу вас не сомневаться в этом, — прибавил он, слегка улыбаясь.
Она поехала, чтобы чем-нибудь заняться, на площадь Оперы и взяла билет в Риву. В Десенцано она села на пароход; тогда она вспомнила, что на этом озере живет Якобус. В Мадерно она сошла с парохода; ей казалось совершенно безразличным, сойти ли здесь или в Риве.
Ближайшая деревня, в которой он жил, полукругом расположилась под залитой гор перед шпалерами для винограда. Из сомкнутой массы ее обветренных домов выступали приземистые каменные наружные лестницы; на них, обхватив руками колени, сидели женщины и перекликались. Из открытых амбаров, под выступающими деревянными крышами, выглядывали связки хвороста. Дом Якобуса стоял у откоса между кустами винограда и масличными деревьями. Это был четырехугольный крестьянский дом, отличающийся от остальных домов террасой, вдвое более длинной, чем фасад.
Красивая служанка, черноволосая, полногрудая, со смуглой кожей, сказала ей, что барина нет дома. Медленно идя обратно, герцогиня увидела его: он шел между двумя мужчинами, из которых один, маленький и толстый, мог быть помещиком. Другой был желтый, деревянный, по всей вероятности, адвокат. Она охватила их всех одним взглядом и нашла, что он подходит к ним. У него не было брюшка; он держался немного деревянно, вроде адвоката. Он обернулся: спина у него сделалась костлявой. Но жест, которым он указал на поле, выражал силу и удовлетворение: это был жест владельца.