Даниэль Дефо - Радости и горести знаменитой Молль Флендерс
Роды случились у меня в середине мая, и я произвела на свет еще одного славного мальчика, чувствуя себя отлично, как и всегда в подобных случаях. Моя пестунья приняла ребенка с величайшим искусством и поразительной ловкостью, куда лучше всех бабок, с которыми я имела дело.
Ее заботы обо мне во время и после родов были таковы, что, будь она моей родной матерью, и тогда не могла бы ухаживать за мной заботливее. Но пусть профессия этой ловкой дамы никому не послужит поощрением в грехе, потому что она уже на том свете и, смею утверждать, не оставила после себя ничего, что могло бы сравниться с ее заведением.
Дней через двадцать после родов я получила еще одно письмо от моего друга из банка с неожиданным известием, что ему удалось добиться окончательного развода, о котором он уже объявил своей жене, и что он даст мне такой ответ на все мои сомнения по поводу нового брака, какого я, наверно, не ожидала, а он совсем не желал; ибо, как только его жена, которая уже и раньше начала раскаиваться в своем поведении, узнала, что он добился развода, она в тот же вечер самым прискорбным образом покончила самоубийством.
Он чистосердечно признавался, что это несчастье очень его расстроило, но утверждал, что поступил лишь по справедливости, обратившись в суд в ответ на явное оскорбление и обман. Однако он был крайне опечален этой смертью и говорил, что утешает себя лишь надеждой на мое возвращение и встречу со мной; а в самом конце письма умолял меня хотя бы обещать, что я приеду в Лондон и повидаюсь с ним, и тогда мы могли бы поговорить на эту тему.
Я была крайне поражена полученным известием и серьезно призадумалась над тем, какое для меня несчастье остаться с ребенком на руках; я положительно не знала, что делать. Наконец я смутно намекнула на свое положение пестунье; несколько дней я казалась сильно опечаленной, и она беспрестанно осаждала меня расспросами, что со мной. Ни за что на свете не могла я ей сказать, что получила предложение выйти замуж, после того как постоянно твердила, что у меня есть муж, и просто не знала, как быть. Я только призналась, что меня страшно мучит она вещь, но в то же время заявила, что не могу открыться никому на свете.
Она продолжала пытать меня несколько дней, но я сказала, что никому не могу доверить свою тайну. Вместо того чтобы удовлетвориться таким ответом пестунья стала приставать ко мне еще назойливее; говорила, что ей доверяли величайшие тайны этого рода и что в ее собственных интересах не разглашать их, так как как разглашение было бы для нее гибельным. Она спросила: разве я когда слышала, чтобы она болтала о чужих делах, и как я могу подозревать ее? Довериться ей, сказала она, все равно что могиле; она будет молчать как мертвая; нужен очень уж необыкновенный случай, чтобы она не могла мне помочь; а хранить тайну — значит лишать себя всякой надежды на помощь и ее лишать возможности услужить мне. Словом, красноречие ее было так неотразимо и сила убеждения так велика, что не было никакой возможности таиться от нее.
И вот решила я открыть ей свою душу. Я рассказала историю своего ланкаширского брака и какое разочарование постигло нас обоих; как мы обвенчались и как расстались; как муж освободил меня от всяких обязательств, насколько это было в его власти, и предоставил мне полную свободу вновь выйти замуж, поклявшись никогда не привлекать меня к ответственности, не тревожить и не изобличать, если ему станет об этом известно. Я сказала, что считаю себя свободной, но все же опасаюсь последствий, которые может повлечь за собой огласка.
Потом я сказала пестунье, какое хорошее предложение я получила; показала ей письма моего друга, с такой настойчивостью приглашавшего меня в Лондон, но утаила его имя, а также историю самоубийства его жены, сказав лишь, что она умерла.
Пестунья посмеялась над моими сомнениями насчет нового замужества, сказав, что то был не брак, а сплошной обман и что раз мы расстались по взаимному соглашению, то договор между нами уничтожен и мы свободны от всяких обязательств друг перед другом. Доводы так и сыпались у нее один за другим; в конце концов она совсем убедила меня, чему немало помогло соответствие ее доводов с моими тайными желаниями.
Но главным и важнейшим препятствием к их осуществлению был ребенок. Надо, сказала мне пестунья, от него отделаться, и притом так, чтобы никто на свете не мог разыскать его. Я понимала, что не может быть и речи о браке, если я не скрою, что у меня есть ребенок, ибо мой муж вскоре понял бы по возрасту младенца, что он родился больше того, был зачат после моих переговоров с ним, и все дело было бы погублено.
Но мысль, что я расстаюсь со своим дитятей навсегда, что его, может быть, умертвят или что, лишенный заботливого ухода, он захиреет и умрет (признаться, большой разницы я тут не вижу), мысль эта заставляла сжиматься мое сердце и наполняла меня ужасом. Пусть все женщины знают, что, «пристраивая», как это принято называть, своих детей, они совершают предумышленное убийство, что это просто-напросто способ безнаказанно убивать своих детей.
Для всякого, кто сколько-нибудь смыслит в детях, ясно, что мы рождаемся на свет беспомощными и не только не способными удовлетворять свои потребности, но даже заявлять о них, и что, лишенные помощи, мы неизбежно погибли бы; необходима помощь, будь то помощь матери или чья-либо иная, но главное, чтобы она была оказана заботливо и искусно; без этого половина новорожденных будет умирать, хотя бы им и не отказывали в пище, а половина выживших будет расти калеками или идиотами, безрукими и безногими, а иногда умалишенными. Для того, я думаю, природа и вложила в сердце матери любовь к детям; ведь одно это чувство и заставляет мать так беззаветно отдавать всю себя неусыпным трудам и попечениям, без которых нельзя вырастить ребенка.
А раз дети не могут жить без ухода, то, лишая их наших забот, мы все равно что убиваем их. В самом деле, отдать ребенка в руки тех, кому природа не вложила в сердце этого необходимейшего чувства любви, значит оставить его на произвол судьбы. Да что там, иная ведь и бросает-то ребенка в надежде на то, что он умрет! И все равно, даже если ребенок остается жив, его мать убийца, потому что она хотела его смерти.
Все это предстало моему воображению в самом мрачном и ужасном свете; а так как я была очень откровенна со своей пестуньей, которую привыкла уже называть матушкой, то и выложила ей все эти опасения, не дававшие мне покоя, и рассказала о своем отчаянии. Это мое признание, по-видимому, смутило ее гораздо больше, чем прежнее; но если сердце ее настолько очерствело от подобных вещей, что ни соображения религии, ни убийстве уже не способны были вызвать в ней угрызений совести, то она была столь же глуха ко всяким проявлениям чувства. Она спросила: разве не заботилась она и не ухаживала за мной во время родов, как за родной дочерью. Я сказала, что это верно.
А когда вы уйдете от меня, голубушка, сказала она, что мне за дело будет до вас? Какая мне печаль, если вас повесят? Неужели вы думаете, что нет на свете женщин, которые ухаживают за детьми не хуже родной матери, даже искуснее, хоть и зарабатывают этим на пропитание? Полно, дитя, не бойтесь! А как нянчили нас самих? Разве вы уверены, что вас вынянчила ваша матушка? Между тем вы пухленькая и пригоженькая, деточка, говорила старая ведьма, поглаживая меня по щеке. Успокойтесь, деточка, продолжала она в том же шутливом тоне, я не держу наемных убийц; у меня служат лучшие няни на свете, у которых гибнет не больше детей, чем если бы их нянчили матери; нет, дети здесь не страдают от недостатка забот и ухода.
Она задела меня за живое, спросив, уверена ли я, что меня вынянчила мать; я была уверена как раз в обратном и вздрогнула и побледнела при этих словах. Уж не колдунья ли эта старуха, подумала я, и не сносится ли она с чертом, который ей открыл, кем я была, еще прежде чем я сама стала сознавать это. И я с ужасом на нее посмотрела. Но, рассудив, что она никаким образом не могла получить обо мне сведений, успокоилась и мало-помалу овладела собой.
Старуха заметила мое смущение, но не поняла его причины и пустилась в длинные рассуждения о вздорности моих страхов, будто дети гибнут, если их не вынянчивают матери; она всячески мне доказывала, что дети, которых она отдает на сторону, окружены такими же заботами, как если бы каждого из них нянчила родная мать.
— Возможно, что это правда, матушка, — сказала я, — но все же у меня есть причины сомневаться.
— Хорошо, выкладывайте мне ваши причины.
— Вот вам первое, — говорю. — Вы платите вашим людям за то, что они берут ребенка у родителей и ухаживают за ним, покуда он жив. А мы ведь знаем, что это бедняки и им выгодно развязаться со своей обузой как можно скорее. Если для них выгодно, чтобы ребенок умер, то можно ли сомневаться, что они не станут слишком заботиться о нем?
— Бредни и выдумки! — отвечала старуха. — Говорю вам, что все доверие к этим людям зависит от того, в каком состоянии дети, и они за ними ухаживают, как ни одна мать.