Павел Мельников-Печерский - На горах
Хоть живи, не живи, а годы возьмут свое – ослаб, одряхлел Федор Меркулыч и совсем захилел, когда ему за половину восьмого десятка перевалило. А Прасковья Ильинишна тогда во всю красу вступила. Живой живого ищет, молодость живет молодым. И грустно, и тошно стало ей жить со стариком. С тоски да печали слюбилась она с молодым пригожим приказчиком. По зимам и в темные ночи осенние, когда Меркулов в отлучках бывал, видалась она с полюбовником в уютной спаленке, до вторых петухов с ним просиживала возле изразцовой печки на теплой лежаночке, а летом миловалась с ним в зеленом саду, в частом вишенье, орешенье и весело над постылым мужем посмеивалась. И не день, не месяц молодая жена старого мужа обманывала, любилась она со дружком два годочка.
Раз перед Троицей Федору Меркулычу прихворнулось; гостил на пиру, на беседе, покушал ботвиньи да жирной кулебяки, грибков в сметане сковородку-другую уплел да жареного поросеночка с гречневой кашей. Только что воротился домой, как его схватило, – сейчас за попом. В сенях Прасковья Ильинишна попа перехватила, обещала ему сколько-то тысяч, уговорил бы больного написать духовную в ее пользу. Пот так и сделал, а едва успел Федор Меркулыч подписать завещанье, как канонница стала у него в изголовьях и стала читать канон на исход души. Под вечер больной забылся, и все, кто при нем были, один по другому из душной горницы вышли. Только что забрезжило, Федор Меркулыч проснулся и встал с постели, как встрепанный. Огляделся, видит: перед налоем, растянувшись на полу, вся в поту спит мертвым сном канонница… Душно, жажда мучит старика. Обул Федор Меркулыч ичеги[108], накинул на плечи легонький халат и вышел тихонько в сад прохладиться.
А в те поры «хмелевые ночки» стояли – по людям ходил веселый Яр и сладким разымчивым дыханьем палил в них кровь молодую. Разутешенная мужниной духовной, Прасковья Ильинишна тихонько прошла в вишенье с милым дружком повидаться. Радостно было свиданье, веселы речи про то, как заживут они теперь в любви и довольстве. Шепотом беседу вели, но старый подслушал. Кол под руку попался, и дал он волю ярости и гневу. Приказчик через забор, а Прасковья Ильинишна с разбитой головой едва доползла до горницы. Дня через два в пышных хоромах Меркулова гроб стоял…
Схоронив жену и замяв дело о внезапной ее смерти, Федор Меркулыч сам захворал уж не в шутку. Чувствуя близость смерти, велел он к сыну писать, ехал бы как можно скорей закрывать глаза родителю. Никита Федорыч поездкой поспешил, но отца в живых не застал. Каждый уголок в родительском доме, каждый стол, каждый стул напоминал ему горькую жизнь: каждодневные обиды мачехи да суровые речи отца. В городе никого он не знал, для всех тамошних был чужим человеком… Справляя поминки, сзывал все старообрядство, но по сердцу никому не пришелся. Тараторили с досадой матушки да бабушки молодых невест: «По всему бы жених хорош – и пригож, и умен, и богат, да в вере не тверд: ходит по-модному, проклятый табачище курит, в посты дерзает на скоромное и даже водит дружбу с колонистами, значит, сообщается со еретики». Пытались старики молодого человека усовещивать, но он на их уговоры только улыбался. И промчалась про Никиту Федорыча по всему поволжскому старообрядству молва недобрая: совсем-де погиб человек.
Не знававший ласки материнской, Никита Федорыч и в Петербурге не знал женского общества. Принятый с лаской, с участьем и бескорыстной родственной любовью у Дорониных, он почувствовал, что нашел то, чего не знал, но чего давно искала душа его. Все семейство Зиновья Алексеича, особенно мать с дочерьми, произвели на него какое-то таинственное обаяние, и того отрадного чувства, что испытывал он, находясь в их кругу, он не променял бы теперь ни на что на свете… Каждый день бывая у Дорониных и каждый раз вынося из дома их чувство чистоты, добра и свежести, сознавал он, что и сам делается лучше и добрее. Татьяна Андревна на первых же порах стала его понемножку журить за нетвердость в старой вере и за открытое пренебреженье дедовских обычаев. И он, только улыбавшийся на попреки саратовских стариков, тотчас послушался доброй тетушки: и посты стал держать, и при людях табак перестал курить, и одежу стал носить постепеннее.
Полюбил Никита Федорыч сестриц своих, но любовь к той и к другой была разная. Младшую любил, как брат сестру, а к Лизавете Зиновьевне с самого начала иное чувство в нем зародилось и разгоралось с каждым днем, с каждым свиданьем. С Наташей был он шутлив и весел, иной раз, бывало, как маленький мальчик с нею резвится, но с Лизаветой Зиновьевной обращался сдержанно и, как ни близок был в семействе, робел перед ней. И она тоже дичилась его, и ей как-то стыдно бывало, когда Никита Федорыч с ней заговаривал. Потом мало-помалу привыкла, и хорошенький братец не стал выходить из мыслей сестрицы. Великим постом Доронины стали домой сряжаться, а Никите Федорычу надо было в Астрахань ехать на ватаги; тут он решился намекнуть Татьяне Андревне, что Лизавета Зиновьевна крепко ему полюбилась… Тетушка ни «да», ни «нет» ему не сказала, стала с мужем советоваться. Зиновий Алексеич был не прочь от такого зятька, поусомнился только, можно ль будет их повенчать – брат ведь с сестрой. Татьяна Андревна в «Кормчую» заглянула и нашла, что браки воспрещаются только до седьмого колена; посчитали – Лиза Никитушке в восьмом приходится. Спросили ее, по мысли ль ей названой братец, – ни слова она не ответила, но, припав к материну плечу, залилась слезами. В то самое время в передней послышался голос Меркулова. Лиза отерла глаза, и лицо ее расцвело радостью, засияло счастьем.
Решили свадьбу сыграть по осени, перед филипповками; к тому времени и жених и нареченный его тесть покончат дела, чтобы пировать на свободе да на просторе. А до тех пор был положен уговор: никому про сватовство не поминать – поменьше бы толков да пересудов было.
Перед отъездом на Низовье услыхал Никита Федорыч от знакомых ему краснорядцев, что по зиме много тюленя для фабрик потребуется. Вспомнилось тут Меркулову, как иные не очень богатые люди от рыбного товара в короткое время делались миллионщиками. Тот всего судака вовремя закупил и продал его по высокой цене у Макарья, другой икру в свои руки до последнего пуда забрал и ставил потом на нее цены, какие вздумалось. Отчего ж и ему тюленя не скупить и не продать на ярманке по высокой цене. Надеясь на счастье-талан нареченной своей невесты, решился он пустить на авось весь наличный капитал, а потом весь барыш, сколько ни выручит его, подарить новобрачной жене. Осторожный в делах Зиновий Алексеич уговаривал его больше половины денег наудачу не бросать; счастье-де вольная пташка, садится только там, где захочет… Не внимал Меркулов словам нареченного тестя, но с одного слова Лизаветы Зиновьевны на все согласился.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Придя от Доронина и высчитав, сколько придется получить барышей от закупки меркуловского тюленя, Марко Данилыч пошел было к Дуне, но пришел другой ранний гость, Дмитрий Петрович Веденеев. Рассчитав, что услуга, оказанная накануне этим гостем, принесет на плохой конец полсотню тысяч, Марко Данилыч стал к нему еще ласковей, еще приветливее. Явился на столе самовар, и пошло угощенье дорогого гостя редкостным лянсином фу-чу-фу. Самоквасов вскоре подошел, познакомился с Веденеевым, и зачалась беседа втроем за чайничаньем.
– Ну что?.. Новенького чего нет ли на ярманке? – спросил Смолокуров у Петра Степаныча.
– Кажись, ничего особенного, – отвечал Самоквасов… – Останный караван с железом пришел, выгружают теперь на Пески. С красным товаром, надо полагать, чуть ли не покончили.
– Что больно рано? – удивился Смолокуров.
– Линия такая вышла, – молвил Самоквасов, ставя на стол допитой стакан и отирая фуляровым платком пот, обильно выступивший на лице его.
– Кто сказывал? – спрашивал Марко Данилыч.
– Про краснорядцев?.. Никто не говорил, а надо полагать, что расторговались, – сказал Самоквасов. – В семи трактирах вечор кантовали[109]: ивановские у Барбатенка да у Веренинова, московские у Бубнова да у Ермолаева, а самые первые воротилы – у Никиты Егорова. И надо полагать, дела завершили ладно, с хорошими, должно быть, остались барышами.
– А что?
– Спрыски-то уж больно хороши были, – молвил Петр Степаныч. – До того, слышь, кантовали, что иные до извозчика четверней ехали. И шуму было достаточно – дошли до того, что хоть гору на лыки драть.
– Барыши, значит, – сказал Марко Данилыч. – А вот у нас с Дмитрием Петровичем рыбке до сей поры с баржей сойти не охота. Ни цен, ни дел – хоть что хошь делай.
– Наше дело, Марко Данилыч, еще не опоздано, – заметил Веденеев. – Оно всегда под самый конец ярманки решается. Не нами началось, не нами и кончится.
– Да так-то оно так, – промолвил Смолокуров. – Однако уж пора бы и зачинать помаленьку, а у нас и разговоров про цены еще не было. Сами видели вчерась, какой толк вышел… Особливо этот бык круторогий Онисим Самойлыч… Чем бы в согласье вступать, он уж со своими подвохами. Да уж и одурачили же вы его!.. Долго не забудет. А ништо!.. Не чванься, через меру не важничай!.. На что это похоже?.. Приступу к человеку не стало, ровно воевода какой – курице не тетка, свинье не сестра!