Окрылённые временем - Артем Веселый
Дальше — кавалерийский офицер кричал на пучеглазого кавказца, продающего кедровые орешки: «Пшел, здесь не разрешено торговать». Но пучеглазый только ухмылялся. Тогда ловко, как кот, офицер набил ухмыляющуюся морду, и она замоталась, зашмыгала слезами.
В общем, все было, как обычно, на дворе пассажа. В окне литературной кофейни «Восточные сладости» виднелись помятые лица журналистов. Вдруг кто-то шибко застучал в стекло. Семен Иванович обернулся, — ему махали рукой. Он вошел в кофейню и увидел за столом журналистов — Ртищева: красный, расстегнутый и веселый.
— Граф, жив! Иди сюда, арап несчастный, дорогой, — закричал он и прижал губы Невзорова к своему огромному бритому лицу, — садись, знакомься… Это все, брат, журналисты, «Осваг», мозг белой армии… Да как же ты все-таки жив?! А я из Москвы в санитарном поезде, работал за фельдшера. Чудеса! Сдался в плен две недели назад. Решил разбогатеть! Я уж помещение нашел для клуба в мавританском вкусе. Пять генерал-майоров и один полный генерал приглашены почетными старшинами. Одесса дрогнет, французы, греки дрогнут, дредноуты закачаются — какую мы развернем игру. Господа, — он схватил направо и налево от себя журналистов, — да посмотрите вы на графа — конфетка, а не человек. Что пережили вместе — волосы дыбом. Первое знакомство — под октябрьскими пушками, — дом дрожит, а я графа чищу в девятку, выпотрошил, как цыпленка, пятак твою распротак. Значит, делаем дела?
— Нет, — сказал Невзоров суховато, — с клубом я связываться не хочу, — уволь.
— Вот тебе — лук, чеснок. Ты что же — разбогател?
— Может быть. Сейчас я занят одной важной операцией. Кроме того, плохо верю в прочность Одессы.
— Не веришь? Так, так, так, — сказал Ртищев и поглядел на журналистов. Те криво усмехнулись, переглянулись. За столом сидело восемь человек, и девятый, в дальнем конце стола, спал, уткнув лицо в руки и прикрывшись шляпой.
— Так, так, так, — повторил Ртищев, — а четыре дредноута, а тридцать тысяч французов? В это вы тоже не верите, граф?.. Ради кого? — Он размахнул руками, журналисты подались в стороны. — Ради нас, плотвы несчастной, чтобы мы, плотва и шантрапа, спокойно попивали кофеек, — французы, потомки маркизов и философов, благороднейшая нация, сидят в окопах и проливают свою драгоценнейшую кровь… Какое же ты имеешь право, сукин сын, — тут он нагнул побагровевший череп и заскрипел золотыми зубами, — сомневаться, не верить в прочность Одессы. Ты — большевик!..
Журналисты, все восемь человек «Освага», впились глазами в Невзорова. Девятый, спящий, пошевелился под шляпой.
— Ничего я не большевик, — ответил Невзоров, — если уж на то пошло, я — анархист, в смысле идейном. Я — за свободу личности. Если вам нравится сидеть под охраной французов, пить кофе, — пожалуйста. А я уезжаю за границу. К черту, к черту…
Он рассердился, насупился, ломал коробку от папирос.
Его удивило особенное молчание, возникшее за столом. Он поднял глаза. Девятый, спавший под шляпой, не спал, сидел, пощипывая бородку. Это было то лицо в голубых очках. Невзоров ахнул, стал втягивать голову в плечи. Лицо в очках тонко усмехнулось:
— Все это шутки, граф. Вы среди шутников. Кто же заподозрит вас в чем-либо серьезном?
Через несколько минут, на углу Дерибасовской, вчерашний продавец каракуля подошел к Семену Ивановичу и предложил пойти в порт, посмотреть товар. Поехали на извозчике. У одного из железных пакгаузов разыскали сторожа, дали ему сто карбованцев, и он разрешил осмотреть пакгауз. Среди огромных кип сукна, холста, кожи, консервов отыскали три, обитые цинком, ящика со шкурками.
— Позвольте, кому же все-таки принадлежит товар? — спросил Невзоров. — По всей видимости, этот каракуль — казенный.
У продавца между бородой и усами обозначилось огромное количество врозь торчащих зубов. Оттеснив Невзорова от сторожа, он зашептал:
— Что значит — товар казенный? На нем написано, что он — казенный? Это персидский каракуль, вырезанный из живых овец, — чем же он казенный? Дайте сторожу еще двести карбованцев и дайте чиновнику тысячу карбованцев, — тогда уже сам бог не скажет, что каракуль казенный.
— Сто карбованцев шкурка?
— Ой, что вы говорите! Я сам плачу сто десять карбованцев, — чтобы мне так жить!
Наконец сторговались за полтораста. Невзоров дал задаток, велел товар принести в гостиницу. Теперь нужно было наивозможно скорее получить заграничный паспорт и — бежать.
Весь остаток дня Семен Иванович провел у Фанкони, нащупывая в беседах с особо тертыми личностями ходы к высшим властям. Выяснилось, что, не в пример прошлым временам, действовать нужно смело, честно и отчетливо: идти прямо в канцелярию управляющего краем, обратиться к начальнику канцелярии, генералу фон-дер-Брудеру, просто и молча положить ему на стол, под промокашку, двадцать пять английских фунтов, затем поздороваться за руку и разговаривать. Если по смыслу разговора сумма под промокашкой окажется мала, то фон-дер-Брудер на прощанье руки не подаст, тогда назавтра опять нужно положить двадцать пять фунтов под промокашку.
Возвращаясь домой, Семен Иванович на свободе предался размышлениям о лице в голубых очках и о таинственной связи его с сапожным кремом, — но тут в голове начался такой беспорядок, что он махнул рукой: чушь, мнительность, воображение… Семен Иванович, как это уже давно выяснил себе читатель, был человек мечтательный и легкомысленный и, как все мечтательные и легкомысленные люди, близоруко шел навстречу опасности.
И на этот раз опасность, страшнее предыдущих, смертельная и неожиданная, ждала его у ворот гостиницы.
Тою же ночью на окраине города, по темному и пустынному Куликову полю, шли двое, разговаривали вполголоса:
— Ты что же — прямо сейчас в Испанию?
— Наш центр в Мадриде. Там — проверка мандата.
— Не понимаю тебя, Саша… Все это — ужасно глупо, романтика какая-то.
— Э, просто тебе завидно. Через две недели, подумай: Средиземное море, Архипелаг, роскошные страны, наслаждение.
Разговаривающие остановились спиной к ветру, зажгли спичку. Огонек осветил бритое бабье лицо с трубкой и другое лицо — смуглое, юношеское, улыбающееся. Закурили. Пошли дальше. Человек с трубкой сказал:
— Нет, мне не завидно. Здесь — грязь, голод, кровь. Борьба, страшная работа, может быть, завтра — виселица. А вот — поди же ты — не завидно. Есть вещи и дороже и выше наслаждения.
— Не для наслаждения еду, — сам знаешь.
— Знаю, и все-таки это — голая романтика. Хотя ты и собираешься…
— Тише…
Пересекая им дорогу, в темноте прошел кто-то, — тяжело протопали сапоги. Когда шаги затихли, человек с трубкой сказал:
— Значит, ты совсем покончил с нами? Жалко.
— Я и не начинал с вами. Сочувствовал. Ну, октябрьский переворот — я еще понимаю: драка у Никитских ворот, — тра-та-та. А потом — пайки, коллективы, вши, война. Будни. Не хочу, не принимаю. Не запихнешь