Ванда Василевская - Пламя на болотах
Он стоял и раздумывал, а тот рассматривал золу костра, потом пошел по следу к тростникам, пригнувшись к земле, настороженный, внимательный. Иван мрачно следил за его шагами, неуклюжими шагами человека, привыкшего к кожаной обуви, к твердой почве под ногами.
Иван бесшумно отступил, сел в лодку и оттолкнулся рукой от берега. Лодка хорошая, пригодится, а то старая все больше протекает. А полицейский пусть возвращается, как хочет — по воде или по болотам. Он выплыл на реку и направился в место, известное ему одному, в широкую, скрытую от человеческих глаз заводь, где он вчера укрепил на берегу удочки. Чувствуя, что противник с каким-то особым упорством устремляется по его следу, он размышлял, что ему делать дальше. Минутами ему приходило в голову плюнуть на все и уйти куда-нибудь подальше. Но то были какие-то туманные, нереальные мысли. Здесь он родился, здесь прожил всю жизнь. Сюда, в эту деревню, он добирался откуда-то из-под самого Берлина в военные дни, когда приходилось когтями рвать жизнь из вспаханной гранатами земли, освобождать эту землю от сети колючей проволоки, пока, наконец, не выглянул на солнце ее знакомый с детства зеленый, радостный облик. То странствие в чужие края забылось, казалось далеким сном. Всеми своими корнями он врос в эту землю, в этот берег, в эти плавни, в эту, а не в иную деревню.
Лишь изредка отваживался он заглянуть домой. Жена всегда умела предостеречь его, подать знак, предупредить, но он предпочитал не злоупотреблять этим. Повсюду здесь он натыкался на следы Людзика. И очень скоро открыл его тайники под бузиной и в тростнике. Это, впрочем, не было опасно. Хуже было то, что однажды он нашел отпечаток полицейского сапога на песке возле ему одному известного заливчика. Тут ему вдруг стало страшно. Он стоял лицом к лицу с чем-то неожиданным и почувствовал даже нечто вроде уважения к противнику.
А Людзик безумствовал. Без еды и без сна он, как одержимый, шел по неуловимым следам. Допрашивал мужиков, орал, ругался, не в силах ни от кого добиться малейшего указания. Все чаще он приставал к Иванихе, но женщина лишь пожимала плечами. В этих скитаниях ему случалось замечать и другие следы. У самого у него сейчас не было ни времени, ни возможности заняться ими. Без всякого убеждения, повинуясь лишь чувству долга, он обратил внимание коменданта на перевозчика Семена. Где-то в зарослях, у впадающего в реку ручья, он набрел на явные следы пребывания каких-то людей, которые, видимо, пробивались этим путем на восток, к советской границе. Но тем усерднее, тем лихорадочнее он гонялся за Иваном. Ему казалось, что, когда он справится с этим противником, придет конец и остальным. Будет пробита брешь в этой глухой стене безнаказанности деревни.
И вот, наконец, он восторжествовал. Иван глупо, неожиданно попался в ловушку. Он ночевал в эту ночь в курене, чего уже давно избегал. Но сейчас он был болен, поранил ногу, и рана не заживала, гноилась, вызывала лихорадку. И он уснул в углу на нарах тяжелым, лихорадочным сном. Тут как раз и явился Людзик. Хозяин, древний старик из Лопухов, что-то испуганно лепетал, глядя, как зачарованный, в дуло револьвера. Иван не защищался — было поздно. Щелкнули наручники, и тут вдруг Людзик почувствовал к этому человеку какую-то странную благодарность. Сколько раз, измученный, выбившись из сил, он пробирался по бездорожью, мысленно заклиная Ивана: «Ну покажись же, дай поймать себя, ради всего святого, дай поймать себя! Зачем ты меня так мучишь? Ведь все равно тебе не уйти, все равно ты будешь мой. Так дай же поймать себя уже теперь, сейчас!»
Да, это была благодарность. За то, что тот так по-дурацки пришел во второй раз в этот курень, хотя все это была чистейшая случайность. Но в последнее время Людзик постоянно полагался именно на случайность, на инстинкт, подсказывающий ему, что следует делать, куда идти, часто вопреки логике, вопреки здравому смыслу. И вот плоды.
Пленник, хромая, шел впереди. Людзик, никому не доверяя, шел вплотную за ним, не спуская пальца с курка. Так они добрались до Зелищ.
Из хат выходили люди и тотчас торопливо скрывались. Дети прятались за углами, сквозь стекла маленьких окон выглядывали лица и тотчас исчезали, встретив взгляд полицейского.
— Направо, направо, к старосте…
Иван послушно свернул направо. Он шел, сгорбившись, в глубоко надвинутой на глаза косматой шапке, наручники едва слышно позвякивали. Голые пальцы вылезали из развалившихся, полусгнивших лаптей.
Начались долгие переговоры о подводе. Людзику не хотелось идти пешком эти десять километров до Паленчиц, в непрестанном напряжении. Какие мысли клубятся сейчас под этой косматой шапкой, что таится за мертвым, лишенным всякого выражения лицом пойманного? Неужели он так легко примирился с арестом после этого упорного четырехнедельного прятания, непрестанных побегов, скитаний? А может, и он решил, что хватит, — может, устал наконец?
Неуклюже, с трудом приподнимая больную ногу, Иван вскарабкался на подводу. Староста хотел послать с подводой мальчонку, но Людзик строго прикрикнул на него, и, кряхтя, почесывая всклокоченную голову, староста сам взял вожжи. Полицейский сидел рядом с арестованным. Только теперь он почувствовал отвратительный запах: смрад прогнивших лаптей, немытого тела, гноящейся раны. Он незаметно отодвинулся. Подвода подпрыгивала на ухабах, проваливалась в никогда не просыхающие лужи. Ехали молча. Людзик осторожно, со стороны наблюдал за арестованным, но ничего не мог прочесть на его неподвижном лице. Иван тупо и мертво смотрел прямо перед собой в пространство.
Дорога, минуя большую трясину, сворачивала к реке, поднималась на песчаные бугры и снова извилистой колеей спускалась вниз. Людзик погрузился в мечты. Он покажет коменданту, что можно сделать. Сам, сам напишет донесение, сам доставит арестованного в Луцк. Повышение было близко, прямо в руках. Ведь теперь можно будет принудить этого мужика сознаться и в тех прежних преступлениях — в поджоге, в отравлении собаки. Да кто знает, может, и эта нелегальщина на кладбище дело его рук. А если даже нет, то все же он наверняка знает о ней, может указать, выдать сообщников…
Чувствуя себя словно окрыленным, он гладил рукой холодное дуло револьвера. Наконец-то кончилась четырехнедельная мука, кончилась победой, вопреки предсказаниям коменданта, вопреки всему. Теперь-то он отоспится за все это время, отъестся, отдохнет.
Ловким, молниеносным движением Иван толкнул полицейского, кинулся с подводы куда-то в сторону и тотчас нырнул в зеленую чащу, в проросшие тростниками кусты, окаймляющие ручей, через который они только что переехали. Людзик выстрелил. Раз, другой, третий, целясь туда, где еще колыхались задетые беглецом ветви. Староста пронзительно вскрикнул, лошадь рванулась в сторону, словно собираясь понести.
— Стой!
Староста с трудом остановил Сивку. Людзик соскочил и бросился в чащу. Не обращая внимания на ветви, хлещущие его по лицу, он несся вперед, наугад стреляя из револьвера. Лишь когда под ногами захлюпало болото, он волей-неволей остановился. Направо, налево, прямо перед ним и позади него расстилалась чаща, кусты дикой смородины, калины, черемухи, вытесняемые тростником, выбросившим высоко вверх пушистые султаны. Куда ни глянь, было одно и то же, и Людзик понял, что здесь ему ничего не добиться. Идя на голос старосты, успокаивавшего лошадь, он вышел на дорогу.
— Эти трясины куда ведут?
— А кто ж их знает… Трясины как трясины, болото, да и только. До реки тянутся, и за рекой по обе стороны болота идут… Отсюда, начиная с этой дороги, во все стороны болота и трясины.
Пришлось отказаться от подводы. Староста с ужасом поглядел ему вслед, когда, разговаривая сам с собой, он быстро удалялся по грязной дороге. Грязь брызгала из-под ног. Проклятое, вечное, непобедимое здешнее болото! Вот и окончилось торжество — убежал. Скованный, с больной ногой — и все же убежал. И вдруг Людзик осознал все — и кандалы на руках, и больную ногу беглеца. Нет, на этот раз он далеко не уйдет. На этот раз Людзик его догонит, не даст промаха. Раз и навсегда.
Когда он к вечеру добрался до Паленчиц, комендант уже знал. Людзик сходил с ума, это было для него непостижимо, но комендант знал. В его сочувствующем голосе полицейский слышал оттенок торжества, радость дурака, который, ничего не умея сделать сам, радуется чужой неудаче.
— Ну, что я вам говорил, что я говорил? Не так-то это легко. Вот и теперь, хоть и в наручниках, а задаст он вам гонку, ох, и задаст… Знаю я их…
Людзик не отвечал на приставания коменданта. Много он знает, этот Сикора! Попробовал бы сам вот эдак четыре недели гоняться за беглецом по болотам, шлепать по грязи, не есть, не спать, обойти все окрестные луга и урочища… Вот тогда бы и говорил о своей предусмотрительности. А то только и умеет, что разговаривать. Даже полицейской собаки не мог достать, она, мол, не нужна. Еще как бы теперь пригодилась!