Лион Фейхтвангер - Семья Опперман
Мартин сел.
— И не подумаю, — повторил он мрачно и после шумной вспышки как-то удивительно тихо.
— Go ahead, Мартин, — с непривычной сердечностью заговорил опять Жак. — Надо кончать с Вельсом.
Сейчас бы кричать, бесноваться, думал Мартин, но перед ними это бессмысленно. Оба они слишком благоразумны. Они смотрят на человека молча и сочувственно, а в душе презирают его.
Мрачный и прямой, сидел он в кресле. В коленях ощущалась слабость. Ему вдруг страшно захотелось есть, но на булочки с гусиным паштетом он и смотреть не мог.
Мартин встал и резко отодвинул кресло.
— Ну, — сказал он, — мне, пожалуй, пора. Спасибо за булочки и за вино. И за совет, — язвительно прибавил он.
— Кстати, — начала вдруг Клара спокойным, решительным голосом, — я бы не неволила мальчика. — Мартин удивленно вскинул глаза. — Я совершила ошибку, посоветовав ему извиниться, — продолжала Клара.
Мартин ничего не понимал. Что такое? Что там опять? Оказалось, что он решительно ничего не знал, Бертольд не заикнулся ему об истории с Фогельзангом. Это поразило даже Жака Лавенделя, привыкшего ничему не удивляться. Он рассказал шурину весь эпизод, бережно, осторожно.
На этот раз Мартин не заботился больше о самообладании, достоинстве. И не шумел, как несколько минут назад по поводу Вельса. Два удара, свалившиеся на него один за другим, лишили его энергии. Опперманы должны быть, очевидно, стерты с лица земли, сражены. Так было предопределено свыше. Сопротивляться нет смысла. Нападки на Эдгара, статьи против Густава. Завтра он должен пойти к Вельсу, к этому тупому, презренному Генриху Вельсу, он должен пойти и унизиться. И Бертольд должен унизиться, его красивый, способный, любимый мальчик. Бертольд сказал правду, но они не разрешают ему говорить правду. Оттого, что Бертольд его сын, он должен унизиться и заявить: правда — это ложь, потому что он сказал, что это правда.
Мартин сидел, опустив голову. Иов, подумал он. Как это было с Иовом? Он родился в стране Уц, и на этот счет существуют дурацкие остроты. Он был раздавленный человек. На него сыпалось испытание за испытанием, его дело погибло, дети его погибли, его поразила проказа, он враждовал с богом, а потом Гете использовал эту историю и сделал из нее пролог к своему «Фаусту». Раздавленный человек. Это предопределение свыше. В день Нового года все предопределяется, а в Судный день скрепляется печатью, так его учили в детстве. Может быть, и в самом деле следовало в Судный день закрывать магазины, хотя бы в память Эммануила Оппермана. Бригер всегда предлагал это. Дома стоят в шкафу три или четыре библии, не мешало бы время от времени почитать библию, историю Иова хотя бы, но не хватает времени. Ни на что не хватает времени, и на гимнастику не хватает времени, превращаешься в старика, в раздавленного человека и остаешься ни с чем.
— Я бы не неволила мальчика, — повторила Клара. — Скорее я взяла бы его из гимназии.
— Посмотрим, — сказал Мартин отсутствующе, рассеянно. — Но к Вельсу я не пойду, — сердито буркнул он. — Еще раз спасибо. — Он попытался улыбнуться. — Вы уж извините меня: многовато свалилось сразу на мою голову.
— К Вельсу он, конечно, пойдет, — сказал Жак после ухода, Мартина. — Им слишком хорошо жилось здесь, в Германии, — прибавил он задумчиво. — Они не привыкли к трудностям.
По улице с песней проходил отряд коричневых ландскнехтов, возвращавшихся с предвыборного собрания. Они пели. «Когда граната рвется, от счастья сердце бьется…» Жак Лавендель покачал головой.
— Можно и наоборот сказать: «Когда граната бьется, от страха сердце рвется».
Он опустил жалюзи, выбрал несколько граммофонных пластинок с любимыми напевами. В комнате пахло булочками, паштетом и вином. Жак Лавендель мечтательно положил в рот еще одну булочку, медленно стал жевать, запивая маленькими глотками вина. Склонив набок рыжеватую голову, закрыв глаза, подпевал он граммофону:
Было нас шесть братьев, торговали мы сукном,Один, бедняга, помер, — мы остались впятером.У Иоселе — скрипица…
Мартин между тем вернулся на Корнелиусштрассе. Лизелотту и Бертольда он застал еще в «зимнем саду». Он взглянул на Бертольда. Заметил, как мальчик за последние недели изменился, какой угнетенный и даже постаревший вид у него. Плохой отец, так долго он ничего не замечал. Он положил руку на плечо Бертольду, сын уже действительно перерос его.
— Что, сынок? — сказал он.
Бертольд сразу понял, что отцу все известно. Он с облегчением подумал, что вот теперь отец заговорит с ним.
— Жак сообщил тебе какую-нибудь неприятную новость? — спросила Лизелотта. Раньше чем Мартин вошел в комнату, она уже по шагам его знала, что с ним стряслась какая-то беда.
— Да, праздником или, выражаясь в стиле нашего шурина, «ионтефом» это назвать нельзя.
Мартин испытующе посмотрел на Бертольда. Сейчас ли поговорить с ним? Я измучен, устал, как пес. Самое лучшее было бы погасить свет, закрыть глаза и не сразу лечь в постель, а посидеть в кресле, вот так, не двигаясь. Кресло не такое удобное, как у Жака: это оппермановское кресло. Он мог бы позволить себе купить кресло и подороже, но из чувства долга обставил свою квартиру исключительно оппермановской мебелью. И переговоры с Вельсом он тогда провалил только потому, что был не в своей тарелке. Отложить, может быть, на завтра разговор с Бертольдом? Но сейчас, в присутствии Лизелотты, легче говорить. А завтра ему надо к Вельсу. Унизиться.
— И тебе, сынок, пришлось в последнее время немало пережить, — начинает он. Голос звучит ясно, не очень напряженно. В человеке больше сил, чем он думает. Как часто кажется, все кончено, больше я не могу, однако всегда находишь в себе какие-то запасы энергии. — Ты, Бертольд, проявил большую заботливость, решив не обременять нас своими неприятностями. Но и я и мама охотно бы тебе помогли.
Лизелотта поворачивает светлое лицо от одного к другому. Трудно ей приходилось в последнее время между молчаливым мужем и молчаливым сыном. К христианке, жене еврея и матери юноши-еврея, время предъявляет сейчас жестокий счет. Хорошо, что Мартин наконец заговорил.
— Тебе очень не повезло с твоим докладом, Бертольд, — говорит она, дослушав Мартина. — А как тебя радовала эта работа.
Трудно было бы короче и проще выразить все то, что произошло в связи с этим докладом. Но Бертольд чувствует, что слова матери исчерпывают все, что она не хуже его, во всех тонкостях, представляет себе случившееся.
— Доклад был хороший, — с неожиданной горячностью сказал Бертольд. — У меня сохранилась рукопись. Вы убедитесь, и ты, отец, и ты, мама, что это лучшее из всего, что я когда-либо делал. И директор Франсуа подтвердит это. Доктор Гейнциус был бы очень доволен.
— Конечно, конечно, мой мальчик, — успокаивала его Лизелотта.
— Но теперь приходится иметь дело с доктором Фогельзангом, — возвращается Мартин к предмету разговора. — До пасхальных каникул, то есть до перевода в следующий класс, осталось два месяца. Надо потерпеть это время.
— Ты считаешь, что я должен извиниться? — Бертольд старается говорить объективно, даже деловито, без горечи. — Отречься от своих слов? — добавляет он сухо.
Возможно, что именно эта сухость и вызвала в Мартине раздражение. «Я устал, как пес, — думает он снова, — мне чертовски тяжело. Следовало отложить этот разговор до завтра. А теперь ни в коем случае не распускаться».
— Я пока ничего не считаю. — Мартин хотел сказать это дружески, но получилось довольно резко. — А если ты не извинишься, какие, по-твоему, последствия это может иметь? — продолжал он, помолчав, холодно, как бы взвешивая.
— Возможно, что меня исключат, — сказал Бертольд.
— Это значит, — подвел итог Мартин, — что тебе придется отказаться от немецкой школы вообще. А возможно, что и от дальнейшего образования в пределах Германии. — Тон его был все такой же деловито-холодный, расчетливый. Он вытащил пенсне, стал протирать стекла. — Ты ведь понимаешь, Бертольд, что я не могу на это согласиться.
Бертольд взглянул на отца. Отец сидел подтянутый, настороженный. Как на деловой встрече, когда хочешь добиться своего. Так вот каков его отец в решительную минуту. В решительную минуту он ничего не понимает. Не хочет ничего понимать. Он, Бертольд, значит, был прав, не заговаривая с отцом о своих затруднениях. Но надо что-нибудь сказать. Его ответа ждут.
— Я бы многое взял на себя, — осторожно начал он, — лишь бы не просить этого… — он запнулся, — извинения, — нашел он наконец нужное слово.
— Нам всем теперь немало приходится брать на себя, — желчно проворчал Мартин, не глядя на сына. Слова его прозвучали злее, чем он хотел.
Бертольд побледнел, закусил нижнюю губу. Перепуганная Лизелотта поспешила смягчить впечатление от слов Мартина.