Фредерик Стендаль - Рим, Неаполь и Флоренция
Мы оставались за чаем и после полуночи: это был самый приятный из вечеров, проведенных мною в Италии, это — веселость счастливого человека. Расстался я наконец с великим композитором, охваченный каким-то грустным чувством. Канова и он — вот все, чем обладает из-за нынешних своих правителей страна гениев. С горькой радостью повторяю про себя слова Фальстафа:
There live not three great men in England;And one of them is poor and grows old.
(King Henry IV, first part, действие II, сцена IV)[282]Капуя, 8 февраля. Спрашиваю, есть ли сегодня спектакль, и, услышав утвердительный ответ, бегу в театр. Я хорошо сделал: «Nozze di Campagna» («Сельская свадьба»), искусно написанная опера холодного Гульельми (сына великого композитора), разыграна и спета с огромным оживлением и слаженностью тремя-четырьмя беднягами, получающими по восьми франков за каждое выступление.
Примадонна, высокая, хорошо сложенная женщина, брюнетка, пикантная и disinvolta, поет и играет с большим талантом. Я забываю весь свой гнев против римского опошления, вновь обретаю счастье. Герой либретто, за которое стихотворцу было заплачено тридцать франков, — синьор, влюбленный в одну из своих подданных (здесь это слово — самое подходящее); девушка собирается выходить замуж за крестьянского парня, говорящего на неаполитанском наречии. Каждый раз, когда синьор является с объяснением в любви, возникает какая-нибудь помеха, и ему приходится скрываться. Искренняя, полная нежности и отчаяния ревность бедного крестьянина трогает зрителя. Все местные наречия естественны и как-то скорее доходят до сердца, чем литературные языки: ведь на неаполитанском мне и двух слов не понять. Два часа живейшего удовольствия — завязываю разговор с соседями, ярыми поклонниками Наполеона. Они говорят, что судьи уже переставали брать взятки: раньше из десяти грабителей подвергался наказанию один, и т. д., и т. п.
Опера кончилась в полночь, в час мы уже выехали. Австрийцы через каждую четверть мили поставили караулки с солдатами, приведя в ярость грабителей, которые помирают с голоду.
Неаполь, 9 февраля.[283] Въезд грандиозный: целый час спускаешься к морю по широкой дороге, прорезанной прямо в мягкой скале, на которой построен город. Прочность стен. Первое здание на пути — Альберго деи Повери. Оно производит гораздо более сильное впечатление, чем эта всеми расхваленная бонбоньерка, называемая в Риме Порта-дель-Пополо.
Вот и Палаццо деи Студи; за ним поворот налево — Толедская улица. Вот одна из главных целей моего путешествия — самая оживленная и веселая улица в мире. Поверят ли мне? Мы в течение пяти часов бегали по гостиницам: здесь сейчас, наверно, не менее двух-трех тысяч англичан. Наконец я нашел приют на седьмом этаже, но зато напротив Сан-Карло и с видом на Везувий и на море.
Сегодня вечером Сан-Карло закрыт. Мы устремляемся в Фьорентини. Это маленький театр в форме удлиненной подковы, превосходный в музыкальном отношении, почти как Лувуа. Здесь, как и в Риме, места нумерованные, первые ряды уже распроданы. Дают «Павла и Виргинию» — модную пьесу Гульельми. За двойную цену достаю билет во втором ряду. Зал блистательный: все ложи полны, и женщины там в своих самых роскошных туалетах. Ибо здесь не то, что в Милане, — здесь на все наводится лоск.
Увертюра исключительно сложная. В ней переплетаются тридцать или сорок мотивов, так что не имеешь времени ни разобраться в них, ни проникнуться ими: работа трудная, сухая и скучная. К подъему занавеса чувствуешь себя уже утомленным этой музыкой.
Перед нами Павел и Виргиния, их исполняют госпожи Шабран и Канóничи. Последняя с каким-то необычайным жеманством изображает Павла. Влюбленные заблудились, как и во французской опере. Дуэт, полный аффектированной грации. Появляется добрый Доминго; это знаменитый Казача, неаполитанский Потье[284] он говорит на народном жаргоне. Он огромный, что дает ему повод для довольно забавных lazzi[285]. Садясь и желая устроиться поудобнее, он пытается скрестить ноги — невозможно; усилие, которое он делает, опрокидывает его на соседа, и все валятся, как в романе Пиго-Лебрена. Актер этот фамильярно именуется Казачелло, и публика его обожает. Голос у него гнусавый, как у капуцина. Но в этом театре все поют в нос. Мне показалось, что он часто повторяется, и под конец он стал забавлять меня гораздо меньше.
Людей севера развеселить не так легко, как южан: взрыв смеха дается им гораздо труднее. Доминго — Казачелло доводит Павла и Виргинию до дому. У Виргинии есть отец. Это превосходный первый бас Пеллегрини, неаполитанский Мартен: с французским актером его роднит холодность исполнения и гибкость голоса. Он всегда доставлял мне большое удовольствие в ариях, не требующих страстности. Это красавец в итальянском вкусе — с огромным носом и черной бородой. Говорят, он имеет большой успех у женщин. Я могу сказать только, что он весьма любезен.
Капитан корабля, тенор, — привлекательный мужчина, но холоден, как лед; он уроженец Венеции, где был супрефектом. У г-жи Шабран довольно красивый голос, но она еще более холодна, чем Канóничи и Пеллегрини, Г-жа Шабран куда хуже маленькой Фабр из Милана, худощавое лицо которой порою выражает нечто вроде чувства. Весь этот ансамбль вполне удовлетворяет великосветскую чернь: в нем ничто не коробит, но и вообще ничего нет для зрителя, ищущего изображения страстей.
Фьорентини — театр новый и красивый. Авансцена чрезмерно узка. Декорации жалкие, подобно музыке, которая, впрочем, имела большой успех: зачастую в зале возникала сосредоточенная тишина. Раза два-три при исполнении излюбленных публикой арий слышались со всех сторон «тс...». И все же музыка плачевная, какая-то одноцветная: словно холодный по натуре человек пытается проявить чувство. Нет ничего пошлее, но ведь глупцам нравится опера semi-seria[286]: они понимают горе и не понимают комического. В неаполитанских фарсах, вроде того, что я видел в Капуе, человеческое сердце изображается гораздо более правдиво. Гульельми очень много аплодируют, и крики «браво», видимо, вполне, искренни, но, тем не менее, музыка эта неумолимо свидетельствует о том, что это потуги ума на гениальность. Впрочем, таков уж наш век. Почему бы Гульельми не приехать в Париж? Там бы он сразу прослыл великим человеком. Это воскресший Гретри[287], только в своей манере он все же не так разменивается на мелочи. Музыка его тоже несколько трачена молью, да простят мне это грубое, но живописное выражение. Иногда Гульельми, стянув без лишних церемоний у Россини десять — двенадцать тактов, умеет создать впечатление чего-то свежего. То же самое, как если бы Натуар[288] или Де Труа[289] позаимствовали одну из голов Гвидо.
12 февраля. Вот и великий день открытия Сан-Карло: всеобщее безумство, толпы народа, ослепительный блеск зала. Приходится основательно поработать кулаками и локтями. Я дал себе слово не выходить из себя и сдержал его, но потерял обе фалды фрака. Место в партере обошлось мне в тридцать два карлино (четырнадцать франков), а за абонемент — десятое место в ложе третьего яруса — я заплатил пять цехинов.
В первое мгновение мне показалось, будто я перенесен во дворец какого-нибудь восточного властителя. Глаза мои ослеплены, душа полна восхищения. Все дышит необыкновенной свежестью и в то же время полно величественности, а две эти вещи не так-то легко соединить. В этот первый вечер я весь отдавался наслаждению и так изнемогал, что на критику уже не оставалось сил. Завтра расскажу о тех странных ощущениях, которые напугали зрителей.
13 февраля. Уже при входе — то же почтительное изумление, та же радость. Во всей Европе нет ничего не то что приближающегося к этому, но хотя бы дающего некоторое представление об этом. Перестройка за триста дней этой залы — просто государственный переворот: она привяжет народ к королю больше, чем дарованная Сицилии конституция, которой так желают в Неаполе, — ведь Неаполь, во всяком случае, стоит Сицилии. Весь Неаполь опьянел от счастья. Я так доволен залом, что мне понравились и музыка и балет. Зал отделан золотом и серебром, ложи темно-голубого, небесного цвета. Украшения барьера, образующего перила лож, рельефные, отсюда их великолепие: это пучки золотых факелов, перемежающихся с крупными лилиями. Через определенные промежутки этот необыкновенно пышный орнамент прерывается серебряными барельефами. Я насчитал их, если не ошибаюсь, тридцать шесть.
Ложи очень большие, без занавесок. В переднем ряду повсюду видишь пять-шесть человек.
Великолепная люстра, сверкающая огнями, которые играют в золотых и серебряных украшениях зала, — эффект, получившийся лишь благодаря тому, что они сделаны рельефными. Нет ничего величественнее и роскошнее огромной королевской ложи прямо над центральным входом: она покоится на двух золотых пальмах в натуральную величину и отделана металлическими листами бледно-красного цвета. Корона, это отжившее свой век украшение, не слишком нелепа. По контрасту с великолепием главной ложи нет ничего милее и изящнее маленьких закрытых лож второго яруса у самой сцены. Голубой атлас, золотые украшения, зеркала использованы здесь со вкусом, которого я нигде в Италии не встречал. Яркий свет, проникающий во все углы зала, дает возможность восхищаться каждой мелочью.