Император и ребе, том 1 - Залман Шнеур
Высокий слуга-татарин в феске и кафтане, стоявший у дверей, распахнул перед ним тяжелые завесы рабочего кабинета и низко поклонился, прикоснувшись правой рукой к полу, потом ко лбу — в знак покорности, на восточный манер.
На огромном, массивном рабочем столе из махагонового дерева с резными львами вместо ножек уже лежала приготовленная пачка запечатанных писем, прибывших срочной эстафетой со всех концов России и из-за границы. Все они были адресованы светлейшему князю лично. Остальные письма вскрывали его адъютант Чертков и десятки его помощников и писарей. Тот же самый адъютант уже сидел и работал за столом поменьше над целой грудой бумаг, а напротив него — личный письмоводитель Потемкина и полиглот Абруччи, чиновник итальянского происхождения, узкоплечий, со сладким выражением узких глаз, одетый как франт, с прической а-ля Суворов, с жесткими локонами надо лбом и с украшенным золотом гусиным пером, засунутым между париком и ухом. При появлении Потемкина он подскочил, как чертик из табакерки, и склонился в поклоне. Вместе с ним комично склонилось гусиное перо, словно начертав в воздухе: «Готово служить, мой господин!»
Своей опухшей рукой в вышитом золотом рукаве, похожей на растение с толстым стеблем, торчащее из дорогой вазы, Потемкин сгреб кучу писем со стола, как опытный картежник карты. Из получившегося при этом бумажного веера он вытянул сложенный лист пергамента с изображением короны в одном углу, запечатанный золоченым сургучом, — письмо от императрицы. Он осторожно вскрыл его, и сразу же запахло будуаром Екатерины. Как все постаревшие кокетки, матушка Екатерина забивала запахи ее неюного возраста сильными духами: пачули, растертый янтарь и гиацинт, вместо прежних легких духов… В последнее время она увлеклась гелиотропами и душила ими все, что брала в свои полные ручки, не говоря уже об интимных письмах.
Из письма, присланного из императорского двора, выпало письмецо поменьше, с французским почтовым штемпелем. Потемкин подхватил его, не отводя глаз от письма императрицы. В большом письме, написанном на жестком сухом пергаменте и похожем на нынешнее «прошение», бывшая любовница извинялась перед «светлейшим» за то, что так долго ему не отвечала… Это было ее обычное объяснение — влюбленность. Называя Потемкина самыми нежными именами, она тем не менее совершенно открыто рассказывала ему галантным, как тогда говорили, «цветочным» языком: «Я уже думала, мой сладостный друг, что я окаменела. И вдруг я снова ожила от любви, как муха оживает зимой в теплом доме…»
От такой поэтичности Потемкина затошнило, как от смеси запаха гнилых зубов с запахом гелиотропа. Его больная печень отозвалась под корсетом… И с письмом в руке он тяжело опустился в свое рабочее кресло.
«Вот, — подумал он с обидой, — ей уже шестьдесят шесть лет, а она изображает из себя игривую киску!.. В государственных делах она такая ушлая, а верит, что Платошка Зубов действительно любит ее саму, а не ее золото и не ордена, которые она ему дарует».
Нахмурив брови, он продолжал искать в дальнейшем тексте ответы на вопросы, которые задавал в своих письмах, отправлявшихся им в Петербург срочной эстафетой, одно за другим, уже несколько недель подряд. Он постоянно жаловался, что в Питере перестали заботиться о фронте. Подвоз фуража оскудел. Не хватает свежей капусты и ржаной муки. Многие солдаты его армии уже заболели цингой. По залежалым сухарям ползают черви. Они больше не годятся даже на то, чтобы делать из них квас… Каждый день в штаб приходят жаловаться сотни иноверцев — татар, караимов, румын[79] и евреев. Русские солдаты стали мародерами. Они нападают на огороды и амбары местных жителей и грабят их. Самые суровые наказания уже не помогают…
Для того чтобы избежать всего это и оздоровить фронт, по его мнению, был только один выход: как можно быстрее расплатиться с еврейскими поставщиками Яшей Цейтлиным и Нотой Ноткиным. Надо дать им возможность возобновить подвоз товаров, необходимых армии.
Обо всех этих проблемах в письмах ее величества не было ни слова. В Петербурге совсем забыли про солдат и говорили только про победу, про дальнейшие победы… В этом письме о них говорилось с едва скрываемым упреком. Фельдмаршал Суворов считает, — так писала ему великая мастерица любви, — и она сама тоже так считает, что не следует ограничиваться прорывом под Аккерманом[80] и Бендерами. Необходимо сниматься с занятых позиций на Днестре и перенести фронт за Прут. Нельзя давать побитому турку время, чтобы прийти в себя. Надо всегда помнить то, что сказано в завещании Петра Великого: «Одной ногой на Черном море, а второй ногой — в Царьграде».
Потемкин закусил губу. Его увядшее лицо налилось кровью: «нельзя», «необходимо», «нужно»… Константинополь им хочется взять с неевшими солдатами. Пусть они Платошку пошлют показывать такие чудеса. Он сам уже слишком стар для этого…
Гнев его не был деланым. Несмотря на свои дикие гулянки и барские безумства, Потемкин был намного человечнее, чем все генералы и фельдмаршалы его времени. Даже на старика Суворова он не раз сильно злился за то, что тот мало заботился о солдатах и попусту гробил человеческие жизни. В своих депешах с фронта Потемкин не раз просил Суворова, чтобы солдатам давали квас вместо воды и кормили их свежим щавелем вместо подгнившей капусты. По его приказу с солдат на турецком фронте сняли тяжелые старомодные тряпки времен Карла XII: неудобные гамаши на пуговицах, узкие брюки, заставляющие постоянно потеть парики с клейкой пудрой, нелепые ранцы по бокам. Он велел оставить такой маскарад только для ненагруженных офицеров… В те времена это была одна из величайших революций в русской армии, чуть ли не подрыв всей казарменной дисциплины, и одна из причин, по которым консервативный наследный принц Павел в Гатчине стал одним из самых влиятельных врагов Потемкина. Однако благодаря ему измученные солдаты вздохнули с облегчением.
Потемкин в сердцах, не дочитав, бросил письмо Екатерины на стол и механически вскрыл письмо поменьше, с французским почтовым штемпелем. Начал его читать и сперва ничего не понял.
Приложенное письмо, которое выпало из письма побольше, было написано каким-то парижским офицерчиком на дурном французском языке и подписано каким-то именем из водевиля: Наполеоне Буонапарте. Небось ненастоящий француз, а какой-то провинциал, родом с франко-итальянской границы. Почтительно, но в то же время со странной уверенностью маньяка этот самый «Наполеоне» выражал свою готовность верно служить ее величеству императрице. Вместе со своей верностью он предлагал совершенно новую стратегию для турецко-российского фронта, которая