Анатоль Франс - 4. Современная история
— В этом году, — прибавил г-н Бержере, — его обучают шагистике на казарменном дворе. И в его лице вы видите то, что наш доблестный дивизионный генерал Картье де Шальмо именует элементарным тактическим орудием, попросту говоря: солдата. Господин Ру, мой ученик — солдат. Он чувствует, сколь это почетно, ибо у него благородная душа. По правде сказать, эту честь он разделяет в настоящее время со всеми молодыми людьми высокомерной Европы, в том числе и с вашими неаполитанцами, с тех пор как они стали частью великой нации.
— При всей моей преданности Савойскому дому, — ответил командор, — должен сознаться, что военная служба и подати в достаточной мере надоели неаполитанскому народу и иногда он жалеет о добрых временах короля Бомбы[112] и о сладости незаметного существования под властью легкомысленного правительства. Народ не любит ни платить, ни служить. Законодателям следовало бы лучше разбираться в нуждах народной жизни. Вы знаете, что в политике я всегда был против мании величия и возмущался ростом вооружений, задерживающим умственный, нравственный и материальный прогресс европейского континента. Это великое безумие, которое нас разорит и сделает всеобщим посмешищем.
— Да, но как положить ему конец? — отозвался г-н Бержере. — Никто об этом не думает, разве только несколько мудрецов, но у них нет ни силы, ни влияния. Глава государства не может желать разоружения, потому что тогда его обязанности стали бы слишком трудными, положение непрочным и он лишился бы превосходного орудия власти. Ибо вооруженные нации покорно подчиняются правителям. Военная дисциплина приучает к послушанию, не приходится опасаться восстаний, бунтов или каких бы то ни было волнений. Если воинская повинность обязательна для всех, если каждый гражданин либо — солдат, либо был солдатом, то все социальные силы распределяются так, что поддерживают власть или даже безвластие, как мы это видели во Франции.
Когда г-н Бержере дошел до этого места своих политических рассуждений, за стеною, в кухне, вдруг зашипело сало, пролитое на горячие угли, из чего профессор заключил, что юная Евфимия, как это обычно случалось в дни приемов, опрокинула сковороду в огонь, неосмотрительно поставив ее на горку угля. Он установил, что это повторялось с неуклонной точностью законов, управляющих вселенной. Смрад подгоревшего сала проник в кабинет, а г-н Бержере продолжал развивать свои мысли:
— Если бы Европа не была казармой, в ней, как это и бывало раньше, вспыхивали бы восстания — то во Франции, то в Германии, то в Италии. Теперь же стихийным силам, которые по временам вздымают баррикадами столичную мостовую, находят систематическое применение в казарменных нарядах, в чистке лошадей и в патриотическом чувстве.
Чин капрала — предусмотрительно оставленный выход для энергии молодых героев, а будь они свободны, они принялись бы строить баррикады, чтобы размять себе руки. Вот только сейчас я узнал, что один сержант по имени Лебрек произносит великолепные речи. Будь на этом герое блуза, он стремился бы к свободе. Теперь же, когда на нем мундир, он стремится к тирании и поддерживает порядок. Спокойствие внутри страны легко обеспечить, когда население под ружьем, и, обратите внимание, если за последние двадцать пять лет Париж разок и поволновался, то ведь это движение было вызвано военным министром[113]. Генерал сделал то, чего не мог бы сделать народный трибун.
Когда же этот генерал был удален из армии, то он отдалился и от народа и потерял силу. Итак, при любом государственном строе — будь то монархия, империя или республика — правители заинтересованы в обязательной воинской повинности, они предпочитают командовать армией, а не управлять народом.
Разоружение, которого не хотят они, нежелательно также и для народа. Он легко мирится с военной службой, которая, правда, лишена приятности, но зато соответствует жестокому и первобытному инстинкту большинства людей, воспринимается ими как наиболее простое, грубое и сильное выражение долга, подавляет их огромностью и блеском всей военной машины, обилием металла и, наконец, возбуждает картинами мощи, величия и славы, доступными их воображению. Они идут на военную службу с песнями, а не пойдут, так их заберут силой. Вот потому-то я и не предвижу конца этому состоянию, которое влечет за собой обнищание и отупение Европы.
— Существуют два выхода, — ответил командор Аспертини, — война и банкротство.
— Война! — воскликнул г-н Бержере. — Совершенно очевидно, что усиленные вооружения отдаляют войну, так как делают ее слишком страшной и не обеспечивают победы ни той, ни другой стороне. А что касается банкротства, то я сам вчера еще предсказывал его, сидя на скамейке в городском саду, аббату Лантеню, ректору духовной семинарии. Но моим словам не стоит придавать значения. Вы слишком хорошо изучили историю Византийской империи, дорогой господин Аспертини, и потому, конечно, знаете, что у государства существуют какие-то таинственные финансовые источники, которые не поддаются учету экономистов. Разоренное государство может существовать пять столетий грабежом и незаконными поборами; и как подсчитать, сколько пушек, ружей, плохого хлеба, плохой обуви, соломы и овса при всей своей нищете может поставить большая страна своим защитникам?
— Ваши слова похожи на истину, — сказал командор Аспертини. — Но мне кажется, что уже встает заря всеобщего мира.
И славный неаполитанец певучим голосом стал высказывать свои надежды и мечты под глухой стук ножа, которым Евфимия рубила за стеной, на кухонном столе, мясо для г-на Ру.
— Вы помните, господин Бержере, — говорил командор Аспертини, — то место из «Дон-Кихота», где Санчо жалуется, что на него сыплется одна беда за другой, а неунывающий рыцарь отвечает ему, что долгие бедствия предвещают близкое счастье. «Судьба изменчива, — говорит он, — беды наши длились слишком долго и теперь должны уступить место блаженству». Только закон изменения…
Конец его бодрой речи потерялся в громком шипении кипятка, сопровождавшемся диким криком Евфимии, которая в ужасе бросилась прочь от плиты.
Тогда г-н Бержере, удрученный неприглядностью своей скромной домашней обстановки, размечтался о вилле на берегу синего озера, о белой террасе, где он предавался бы безмятежным беседам с командором Аспертини и г-ном Ру, среди миртов, струящих аромат, в час, когда влюбленная луна смотрит с неба, ясного, как взор благосклонных богов, и нежного, как дыхание богинь.
Но он быстро очнулся от своих грез и вновь принял участие в прерванном разговоре.
— Война, — сказал он, — чревата последствиями. Из письма моего уважаемого друга Вильяма Гаррисона я узнал, что с тысяча восемьсот семьдесят первого года французская наука перестала пользоваться почетом в Англии и что в университетах Оксфорда, Кембриджа и Дублина намеренно игнорируется руководство по археологии Мориса Ренуара, хотя из всех подобных трудов это — лучшее пособие для студентов. Но там не желают учиться у побежденных. И, если верить его словам, профессор, читающий об эгинском искусстве[114] или о происхождении греческой керамики, должен принадлежать к нации, которая славится искусством лить пушки, иначе его не будут слушать. Из-за того, что маршал Мак-Магон в тысяча восемьсот семидесятом году был разбит под Седаном, а генерал Шанзи[115] годом позже потерял свою армию в Мене, — моего собрата Мориса Ренуара не признают в Оксфорде в тысяча восемьсот девяносто седьмом году. Вот вам медленные, косвенные, но несомненные последствия военных поражений. И поистине верно, что от вооруженного шпагой нахала зависит судьба муз.
— Дорогой господин Бержере, — сказал командор Аспертини, — отвечу вам с откровенностью, которую может себе разрешить друг. Прежде всего будем справедливы: французская мысль распространена, как и в былые времена, по всему свету. Руководство по археологии вашего высокоученого соотечественника Мориса Ренуара не в ходу в английских университетах, но зато ваши театральные пьесы ставятся на всех сценах мира, а романы Альфонса Доде и Эмиля Золя переведены на все языки; полотна ваших художников украшают галереи Старого и Нового Света; работы ваших ученых всемирно известны. Если же ваша душа уже не вызывает отклика в душе других народов, если от вашего голоса уже не бьется сердце всего человечества, так это потому, что вы перестали быть апостолами справедливости и братства, вы не провозглашаете святых слов, которые несут утешение и бодрость; Франция уже не друг рода человеческого, не согражданка народов; она уже не разжимает горсть, не сеет семена свободы, которые некогда рассыпала по свету так щедро и таким величественным жестом, что долгое время всякая прекрасная человеческая мысль казалась мыслью французской; Франция перестала быть страной философов и Революции, и в мансардах по соседству с Пантеоном и Люксембургским дворцом больше нет молодых мудрецов, пишущих по ночам на простом дощатом столе страницы, от которых приходят в волнение народы и бледнеют тираны. Итак, не жалуйтесь на то, что потеряли славу; вы стали осторожны и уже сами ее страшитесь.