Айрис Мердок - Алое и зеленое
— Ну что? — Он думал: неужели она что-нибудь прослышала? Это было бы нескладно.
— Пат, ты присядь.
Он огляделся, ища жесткого стула. Такового не оказалось.
— Спасибо, я постою.
— Выпей мадеры. У меня тут есть превосходная мадера и печенье. Видишь, все приготовлено.
— Нет, спасибо. Вы хотели мне что-то сказать?
— Здесь так темно. Когда дождь, всегда сразу темнеет. Зажечь газ, что ли? Можно подумать, что вечер, впору занавески задернуть.
— У меня ровно минута времени.
— Как тебе нравятся эти бедные нарциссы? Необыкновенные, правда? Это из Ратблейна. Не люблю, когда цветы окрашены не так, как им положено. Жутко это. Весна нынче поздняя. Впрочем, так, наверно, говорят каждый год. А я выпью мадеры, можно?
Пат молча наблюдал за ней. Рука ее дрожала, и графин с мадерой звонко стукнул о рюмку.
Милли поглядела на рюмку, нет ли трещины.
— Какая я неловкая! Да сядь же, Пат!
— Не могу. Я очень тороплюсь.
— Напрасно. Не грех бы тебе как-нибудь и в Ратблейн приехать. Ты там, по-моему, не был с детства. А у меня есть для тебя замечательная лошадь, зовется Оуэн Роу. Езди на ней сколько хочешь.
— Если вам нужно что-нибудь сказать, скажите.
— Да, в общем, ничего особенного, просто хотелось с тобой поболтать. Никак нам не удается посидеть и поговорить по-человечески. На что это похоже?
— Вы уж простите, у меня нет времени на светские разговоры. — Пат всем своим видом показал, что уходит. Теперь он не думал, что Милли что-то известно насчет воскресенья.
В темной комнате вдруг зашуршало, зашумело — это Милли подалась вперед и вниз, точно хотела поднять что-то с пола. Чуть не упав, задев его плечом, она с хриплым возгласом ринулась куда-то мимо него. В следующее мгновение она стояла, прислонясь спиной к закрытой двери и держа что-то в руке. Она перевела дух — он увидел, как раскрылся ее рот, влажный, почти круглый, и осознал, что в руке она держит револьвер, нацеленный на него.
Две секунды Пат соображал. Когда-то, в самом начале, он говорил себе, что Милли может быть — или может стать — кем угодно. Она безответственный человек, человек без стержня. Может, она шпионка на жалованье у английских властей. Сейчас его ослепила мысль, что она предательница. А в третью секунду он понял, что, конечно же, это лицедейство, не более как очередная идиотская выходка. Он шагнул к Милли и отнял у нее револьвер. Она отдала его легко, почти не стараясь удержать. Пат положил его на туалетный столик и, поворачиваясь к Милли, вдохнул неприятный, приторный запах белых нарциссов.
Милли все еще стояла спиной к двери, но фигура ее, только что собранная и грозная, теперь обмякла. Словно восковая кукла, которая в любую минуту может согнуться пополам или медленно осесть на пол. Лицо у нее было смутное, как будто удивленное, глаза полузакрыты. Она сказала чуть слышно:
— На один миг ты меня все-таки испугался. О-о-о…
— Это не игрушка, — сказал Пат. Он, конечно, и не думал пугаться, но его злило, что она прочла его мысли, и было противно, что она вдруг превратилась в животное.
— А я ведь рассердилась всерьез, пусть только на минуту. Ты был так груб. Неужели ты не можешь держать себя со мной хотя бы вежливо? Я как-никак храню твое добро, ни о чем тебя не спрашиваю, не пристаю к тебе. И ты ведь знаешь, я никому не сказала.
— Если я был груб, прошу прощения.
— Чтобы попросить прощения, мало сказать: «Прошу прощения», да еще таким тоном. Конечно, ты был груб. Ну да Бог с тобой. Сядь.
Пат сел.
Милли тяжело оперлась на спинку его кресла, потом села сама напротив, глядя в пространство. Лицо ее напоминало маски римских императоров — с огромными глазами и открытым ртом, напряженное, страдающее и в то же время похотливое. Дождь как будто перестал, в комнате прибавилось света и красок. Нарциссы были как размытое белое пятно на фоне мокрого серебристого окна. Очень близко от него лицо Милли дрогнуло, зарябилось, точно увиденное сквозь потревоженную воду.
— Не очень-то я тебе нравлюсь, а, Пат?
— Я бы этого не сказал.
— А в каком-то смысле все-таки нравлюсь, я это… чувствую.
— Я вас совсем не знаю…
— В том-то и дело. Но ты меня узнаешь, не бойся. Нам надо где-нибудь встретиться и поговорить, просто поговорить обо всем, что придет в голову. Правда, было бы хорошо? Я чувствую, что мы можем много дать друг другу. Ты навещай меня иногда здесь или в Ратблейне. Просто чтобы поговорить. Мне так хочется узнать тебя получше. Мне это нужно.
— Сомневаюсь, найдется ли у нас, о чем говорить.
— Ну пожалуйста, Пат, прошу тебя. Приходи ко мне: в гости.
— Право же, у меня нет времени ходить по гостям, мне и сейчас надо идти.
— Я тебя умоляю.
— Мне пора. — Он поспешно встал и, отодвинув ногой мягкое кресло, попятился к двери.
— Пат, я такая никчемная, вся моя жизнь такая никчемная, такая пустая. Ты бы мог мне помочь. Мог бы научить, как быть полезной. Я бы тебя послушалась.
— Ну что я могу сделать…
— А знаешь, я и в самом деле могла тебя застрелить. Сначала тебя, а потом себя. Знаешь, как часто я думаю о самоубийстве? Каждый день, каждый час.
Пат дошел до двери. За спиной у себя он нащупал ручку, приоткрыл дверь и закрыл снова. Он был почти готов к тому, что дверь окажется запертой.
— Я не могу вам помочь.
— Какая жестокость! Ты можешь мне помочь одним пальцем, одним взглядом, одним словом. Неужели ты не понимаешь, что я тебе говорю? Я тебя люблю.
Сперва Пат почувствовал только смущение. Потом что-то более темное, вроде сильного гнева. Он быстро сказал:
— Это подлая ложь.
В тишине он услышал, как Милли перевела дух, словно тихо, торжествующе ахнула. Она встала и, не приближаясь к нему, обошла вокруг своего кресла. Его корчило от отвращения, но рука застыла на ручке двери, как парализованная. Непосредственность его реакции словно связала их туго натянутой, подрагивающей нитью, никогда еще они так остро не ощущали друг друга.
Милли дышала глубоко и медленно. На лице ее, теперь ясно видном в прибывающем свете, было написано счастливое лукавство. Она сказала тихо, ласково, рассудительно:
— Что ж, может быть, это и не любовь. Но это достаточно глубоко и неистово, чтобы быть любовью. Почему бы тебе это не испытать? Я хочу тебя.
— Не надо так говорить.
— А ты хочешь меня. Ладно, знаю, я тебе противна. Ну так ударь меня.
— Довольно…
— Я знаю тебя лучше, чем ты думаешь. Знаю все изгибы и извивы твоего сердца. Знаю потому, что, в сущности, мы с тобой точь-в-точь одинаковые. Ты жаждешь унизить себя. Хочешь, чтобы твоя воля загнала тебя, как визжащую собаку, в какой-нибудь темный угол, где ты будешь раздавлен. Хочешь испытать себя до такой степени, чтобы обречь на смерть все, что ты собой представляешь, а самому стоять и смотреть, как оно умирает. Вот и приходи ко мне. Я буду твоей рабой и твоим палачом. Никакая другая женщина тебя не удовлетворит. Только я, потому что я тверда и умна, как мужчина. Я одна могу понять тебя и показать тебе лицо той красоты, которой ты жаждешь. Приходи ко мне, Пат.
— Довольно…
— Приходи скорей. Еще до конца месяца. Помни, я буду ждать тебя в Ратблейне, в постели. Приходи.
Дверь не поддавалась. Видно, Пат поворачивал ручку не в ту сторону. Еще до того, как он с ней справился, Милли вдруг бросилась к его ногам, как нападающий зверь. Судорожно обвив его руками, хватая, цепляясь, она лепетала что-то бессвязное и умоляющее. Пат с силой дернул дверь прямо на нее и вырвался, оттолкнув Милли ногой. Он сбежал по лестнице, выскочил на улицу, чувствуя, что брюки у него намокли от ее слез. Со всех ног он помчался по мокрым блестящим тротуарам в сторону Меррион-сквер.
13
Эндрю катил в Ратблейн на велосипеде, который он взял у садовника, только что нанятого Хильдой. Был четверг, пятый час пополудни, и он ехал к Милли пить чай. Во вторник она пригласила к чаю его и Франсис. Теперь он ехал к ней один.
Эндрю чувствовал, что полученный им удар, в сущности, убил его, хотя он продолжает механически двигаться и жить; Так же было, когда умер его отец. Горе уничтожило в нем человека, и осталось только горе да при нем тело, терзаемое болью. Франсис так давно, так давно была для него последним нерушимым прибежищем. Он считал ее вечной, и эта глубокая убежденность в непреходящей природе любви питала все его радости, даже те, что как будто и не были связаны с Франсис. Чтобы жить без нее, ему нужно было совершенно себя переделать. Но жизнеспособности не осталось. Франсис всегда была скрытым солнцем его мира. Он думал, что этот мир прекрасен в его честь, как дань его молодости и надеждам, а на самом деле свет исходил от нее. В озарении ее привязанности, ее ума все сверкало золотом. Теперь она, закутанная покрывалом, недоступная, вобрала в себя эту красоту, и мир стал серый и мертвый, В отчаянии он метался, ища какой-нибудь знакомой опоры, чтобы пережить эту муку, но опорой была та же Франсис.