Виктор Гюго - Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова )
Фантина, как увидите, обладала суровым мужеством. Она уже храбро отреклась от нарядов и облеклась в холстину, а весь свой шелк, все свои вещи, ленты и кружева надела на свою дочку, единственную оставшуюся у нее гордость, и гордость святую. Она распродала все, что имела, и выручила двести франков; за уплатой мелких долгов у нее осталось еще около восьмидесяти франков. В одно прекрасное весеннее утро, двадцати двух лет от роду, она покинула Париж, неся ребенка на плечах. Всякий, кто бы увидел их обеих, сжалился бы. У этой женщины было на свете только одно утешение — этот ребенок, а у ребенка никого не было, кроме этой женщины. Фантина выкормила свою дочь, это надорвало ей грудь, и она слегка покашливала.
Мы не будем больше иметь случая говорить о господине Феликсе Толомьесе. Скажем только, что двадцать лет спустя, при короле Луи-Филиппе*, он был толстым провинциальным адвокатом, влиятельным и богатым, благоразумным избирателем и очень строгим присяжным, но все тем же жуиром.
Около полудня, проехав, ради отдыха, за три-четыре су с каждой мили в дилижансе, Фантина очутилась в Монфермейле, в переулке Буланже.
Когда она проходила мимо трактира Тенардье, эти две крошки, ликующие на своей чудовищной качели, словно ослепили ее — она остановилась как вкопанная перед этим радостным видением.
Эти две девочки буквально околдовали ее. Она любовалась ими в умилении. Присутствие ангелов — вывеска рая. Малютки были очевидно счастливы! Она осматривала их, любовалась ими, до того растроганная, что в ту минуту, когда мать сделала передышку между двумя куплетами песни, она не вытерпела, чтобы не сказать ей:
— Какие у вас хорошенькие детки, сударыня.
Самые суровые существа обезоружены, когда приласкают их детенышей.
Мать приподняла голову, поблагодарила и пригласила прохожую сесть на скамью у дверей — сама она сидела на пороге. Женщины разговорились.
— Меня зовут мадам Тенардье, — сказала мать двух девочек. — Мы содержим этот трактир.
И, все еще занятая своей песней, она замурлыкала сквозь зубы:
Так надо, — рыцарь повторил, —Я уезжаю в Палестину.
Эта мадам Тенардье была женщина рыжая, коренастая, угловатая — тип женщины-солдата во всем его безобразии. И, странное дело, у нее были жеманные ужимки, которые она приобрела, начитавшись романов. Это была сентиментальная гримасница. Старые романы, забив мозги трактирщиц, иногда производят такие странные эффекты. Она была еще молода — лет тридцати, не больше. Если бы эта женщина, сидевшая в то время на корточках, выпрямилась, то, быть может, ее высокий рост, сложение ярмарочного колосса с самого же начала запугали бы путешественницу, смутили ее доверчивость, и не случилось бы того, что мы хотим рассказать. Человек в сидячем или в стоячем положении — вот от чего зависит иногда судьба. Путница рассказала свою историю в немного измененном виде.
Она ремесленница, муж ее умер, работы в Париже мало, и вот она пошла искать ее в другом месте, на своей родине; вышла она из Парижа в то же утро, но так как несла ребенка и утомилась, то села в общественную карету Вильмомбля, встретив ее на пути; от Вильмомбля она пришла в Монфермейль пешком; девочка тоже немножко шла сама, но самую малость — ведь такая еще крошка; потом надо было ее взять на руки, и сокровище уснуло.
При этих словах она с такой страстностью поцеловала свою дочь, что та проснулась. Ребенок открыл глаза, голубые, как у матери, и стал смотреть, на что? На все и ничего с тем серьезным и порою строгим видом маленьких детей, который составляет тайну их лучезарной невинности среди потемок наших добродетелей. Словно они сознают себя ангелами, а нас людьми. Потом ребенок засмеялся и, хотя мать удерживала его, соскользнул на землю с неудержимой энергией маленького создания, которому захотелось побегать. Вдруг она увидела двух других на их качелях, остановилась как вкопанная и высунула язык в знак восхищения.
Тенардье отвязала своих дочек, сняла их с качелей и промолвила:
— Играйте все втроем.
В таком возрасте дети быстро сходятся, и через минуту обе Тенардье уже забавлялись со своей новой подружкой, копая ямки в земле, — громадное наслаждение!
Обе женщины продолжали разговаривать:
— Как зовут вашу девчурку?
— Козетта.
Козетта — читай Эфрази. Маленькую звали Эфрази. Но из Эфрази мать сочинила Козетту, в силу того прелестного, грациозного инстинкта матерей и народа, который превращает Жозефу в Пепиту, а Франсуазу в Силетту. Это род производных слов, сбивающий с толку науку этимологов. Мы знавали одну бабушку, которой удалось из Федора сделать Гнон.
— А сколько лет ей?
— К трем близко.
— Точь-в-точь моя старшенькая.
Между тем три девочки прижались все вместе в позе глубочайшей тревоги и благоговения; совершилось событие: из земли выполз большой червь; им было немножко страшно, но они были в восторге.
Их сияющие лобики соприкасались — словно три головки под одним сиянием.
— Дети, — воскликнула мадам Тенардье, — этот народ живо знакомится! Вот они все три, ни дать ни взять три сестры!
Это слово было искрой, которой, очевидно, ждала другая мать. Она схватила мадам Тенардье за руку, пристально посмотрела и сказала:
— Хотите оставить у себя моего ребенка?
У Тенардье вырвался удивленный жест, не означающий ни согласия, ни отказа.
Мать Козетты продолжала:
— Видите ли, я не могу взять с собой дочку в свой край. Работа не позволяет. С ребенком не найдешь места. Такие смешные люди в нашем краю. Сам Бог послал меня к вашему постоялому двору. Когда я увидела ваших крошек, таких миленьких, опрятных и счастливых, меня так всю и перевернуло. Я подумала: вот славная мать. Вот и прекрасно, так они и будут сестрицами. К тому же я скоро вернусь. Согласны оставить моего ребенка?
— Надо подумать, — проговорила тетушка Тенардье.
— Я буду платить шесть франков в месяц.
Тут мужской голос крикнул из трактира:
— Семь франков и ни сантима меньше. И за шесть месяцев вперед.
— Шестью семь — сорок два, — сказала мадам Тенардье.
— Я согласна, — отвечала мать.
— И пятнадцать франков не в счет, на первые расходы, — прибавил мужской голос.
— Всего-навсего пятьдесят семь франков, — сосчитала мадам Тенардье. И между цифрами она напевала вполголоса:
Так надо, — рыцарь говорил…
— Ну что же, я заплачу, — сказала мать, — у меня есть восемьдесят франков. Мне останется кое-что, чтобы добраться до своего места, если я пешком пойду. Там заработаю денег и, когда скоплю малую толику, приду за своим сокровищем. Мужской голос продолжал:
— А есть ли у девочки гардероб?
— Это мой муж, — сказала Тенардье.
— Еще бы не было гардероба у бедной моей милочки. Я сейчас догадалась, что это ваш муж. И какой еще гардероб! Роскошь! Всего по дюжине, и шелковые платьица, как у настоящей дамы. Вот он весь в моем саквояже.
— Надо его оставить здесь, — молвил мужской голос.
— Как же не оставить-то! Вот было бы мило, если бы я оставила свою дочку голенькой!
Фигура хозяина показалась в дверях.
— Ну ладно, — сказал он.
Торг был заключен. Мать провела ночь в трактире, выложила деньги и оставила ребенка; потом завязала снова свой саквояж, очень похудевший после того, как вынули из него детское приданое, и на следующее утро пустилась в путь, надеясь скоро вернуться. Такая разлука легко устраивается, но какое зато потом наступает отчаяние!
Соседка Тенардье встретила эту мать, когда она уходила, и, вернувшись назад, рассказывала:
— Я только что видела женщину, которая плачет среди улицы, так и надрывается.
Когда мать Козетты ушла, Тенардье сказал жене:
— Этим мы оплатим вексель в сто франков, которому завтра выходит срок. Мне только и не хватало пятидесяти франков. Знаешь ли, не то пришел бы пристав нас описывать. Славную устроила ты мышеловку со своими ребятишками.
— Сама того не подозревала, — отвечала жена.
II.
Силуэты двух подозрительных личностей
Попавшаяся в западню мышь была не жирна, но кошка радуется и тощей добыче.
Что за люди были Тенардье?
Объясним это пока несколькими словами. Позднее мы дорисуем их портреты.
Они принадлежали к неопределенной категории людей, состоящей из разжившихся невежд и опустившейся интеллигенции, к той промежуточной категории людей, которая находится между так называемым средним классом и низшим, соединяя в себе некоторые недостатки позднего и почти все пороки первого, без великодушных порывов рабочего и честной порядочности буржуа.
Это были мелкие натуры, легко доходящие до бесчеловечности, если только случай заронит в них искру нечистых поползновений.