Анатоль Франс - Том 4. Современная история
Вы мне, быть может, скажете, что я делаю ошибку, обычную для комментаторов и приписываю автору мысли, которых у него вовсе и не было. Допускаю, что в достопамятной речи сержанта Лебрека была доля бессознательности. Но в этом-то и сказывается гений. Он блещет, сам не сознавая своей силы.
Господин Ру с улыбкой ответил, что тоже предполагает известную долю бессознательности во вдохновенной речи сержанта Лебрека.
Но г-жа Бержере сухо сказала мужу:
— Не понимаю тебя, Люсьен. Ты смеешься над тем, что вовсе не смешно. У тебя не поймешь, когда ты шутишь, а когда говоришь всерьез. С тобой невозможно разговаривать.
— Моя жена одного мнения с деканом,— сказал г-н Бержере.— Надо признать, что они оба правы.
— Ах,— воскликнула г-жа Бержере,— не тебе говорить о декане! Ты сам всячески восстанавливал его против себя, а теперь досадуешь из-за собственной неосмотрительности. И с ректором тоже нашел случай поссориться. В воскресенье я его встретила в городском саду, когда гуляла с дочерьми,— так он мне едва поклонился.
Она обратилась к молодому военному:
— Господин Ру, я знаю, что муж к вам очень расположен. Вы у него любимый ученик. Он предсказывает вам блестящую будущность.
Господин Ру, загорелый, курчавый, сверкнув зубами, улыбнулся без излишней скромности.
— Господин Ру, убедите мужа быть любезнее с людьми, которые могут быть ему полезны. Вокруг нас образуется пустота.
— Что вы, сударыня, помилуйте! — пробормотал г-н Ру и перевел разговор на другую тему.
— Крестьяне с трудом дотягивают положенные три года. Они страдают. Но никто об этом не знает, потому что все свои переживания они выражают самым обыденным образом. Оторванные от земли, которую любят животной любовью, они чувствуют себя на чужбине, в неволе и впадают в немую, унылую и глубокую тоску, от которой их отвлекает только страх перед начальством и усталость. Все им кажется чужим и трудным. В нашей роте есть два бретонца, и они никак не запомнят фамилии полковника, хотя твердят ее уже полтора месяца. Каждое утро, выстроившись перед сержантом, мы повторяем вместе с ними эту фамилию, так как военное ученье одно для всех. А нашего полковника зовут Дюпон {96}. То же самое и на других занятиях. Люди смышленые и бойкие вынуждены топтаться на одном месте из-за тупиц.
Господин Бержере спросил, в ходу ли у офицеров так же, как у сержанта Лебрека, воинственное красноречие.
— Наш капитан еще юнец,— ответил г-н Ру,— он, напротив, соблюдает самую изысканную вежливость. Это эстет, розенкрейцер {97}. Он рисует бледных дев и ангелов в розовых и зеленых облаках. А я сочиняю к этим картинкам подписи. Деваль несет всякие наряды на казарменном дворе, я же состою при капитане, который заказывает мне стихи. Он очарователен. Зовут его Марсель де Лажер, он выставляет свои картины в «Эвр» под псевдонимом Син.
— И этот тоже герой? — спросил г-н Бержере.
— Он — Георгий Победоносец,— ответил г-н Ру.— В военную службу он вкладывает какую-то мистику. Говорит, что это идеальное состояние. Слепо движешься к неведомой цели. Благоговейно, целомудренно и сурово идешь на необходимое и таинственное самопожертвование. Он восхитителен. Я обучаю его свободному стиху и ритмической прозе. Он сам начинает уже слагать гимны в честь армии. Он счастлив, он спокоен, он нежен. Одно только его огорчает: знамя. Синий, белый и красный цвета кажутся ему неподходящими и резкими. Ему хотелось бы, чтобы знамя было розовым или лиловым. Он мечтает о небесных стягах. «Если бы еще все три цвета,— говорит он с грустью,— шли от самого древка, как три вымпела на орифламме, это было бы терпимо. Но вертикальные полосы с нелепой резкостью пересекают развевающиеся складки!» Он страдает. Впрочем, он терпелив и мужествен. Говорю вам, это — Георгий Победоносец.
— По вашему описанию,— сказала г-жа Бержере,— он мне очень нравится.
И, сказав, строго посмотрела на мужа.
— Ну, а других офицеров он не удивляет? — спросил г-н Бержере.
— Нисколько,— ответил г-н Ру.— В офицерском собрании и на вечеринках он молчит и ничем не отличается от прочих.
— А солдаты что о нем думают?
— Они не видят в казарме своих офицеров.
— Вы отобедаете с нами, господин Ру,— сказала г-жа Бержере.— Это доставит нам истинное удовольствие.
При этих словах г-н Бержере прежде всего представил себе пирог. Каждый раз, как г-жа Бержере неожиданно оставляла кого-нибудь к обеду, она заказывала в кондитерской у Маглуара пирог, и предпочтительно не мясной, а более легкий. Итак, г-н Бержере без вожделения, чисто умозрительно, представил себе пирог с яйцами или с рыбой, дымящийся на блюде с синим узором, на камчатной скатерти. Видение пророческое и обыденное. Потом он подумал, что жена, должно быть, питает особую симпатию к г-ну Ру, раз она попросила его отобедать, потому что Амелия редко приглашала посторонних к своим скромным трапезам. Она вполне резонно боялась лишних расходов и хлопот; дни званых обедов ознаменовывались звоном разбитых тарелок, испуганными криками и слезами негодования молодой служанки Евфимии, едким чадом, наполнявшим всю квартиру, и запахом кухни, который, проникая в кабинет, раздражал г-на Бержере, окруженного тенями Энея, Турна и кроткой Лавинии {98}. Несмотря на все это, г-н Бержере был доволен, что его ученик г-н Ру обедает сегодня у них. Он любил общение с людьми и с удовольствием вел неторопливые беседы.
Госпожа Бержере прибавила:
— Но только уж не взыщите, господин Ру.
И она вышла, чтобы распорядиться.
— Друг мой,— сказал г-н Бержере ученику,— вы все по-прежнему ратуете за свободный стих? Я знаю, что поэтические формы меняются в зависимости от времени и места. Мне небезызвестно, что французский стих пережил на протяжении веков бесчисленные изменения, и я могу, укрывшись за своими тетрадями по стихосложению, втихомолку посмеиваться над предрассудком поэтов, которые считают святотатством всякое посягательство на предмет, освященный их гением. Я замечаю, что они не объясняют, на чем основаны правила, которым они следуют, и склонен думать, что этой основы надо искать не в самих стихах, а скорее в пении, первоначально их сопровождавшем. Наконец, я согласен принять новшества еще и потому, что подхожу к ним с точки зрения науки, по природе своей менее консервативной, чем искусство. И все-таки я плохо понимаю свободный стих, и определение его от меня ускользает. Меня смущает нечеткость его границ и…
Тут в кабинет вошел молодой еще человек, стройный, с тонкими, словно отлитыми из бронзы, чертами лица. Это был командор Аспертини из Неаполя, филолог, агроном и депутат итальянского парламента; он уже десять лет поддерживал с г-ном Бержере ученую переписку, подобно великим гуманистам эпохи Возрождения и XVII века, и всякий раз, попадая во Францию, не забывал навестить своего зарубежного корреспондента. Карло Аспертини был широко известен в ученом мире тем, что расшифровал на одном из обуглившихся помпейских свитков целый трактат Эпикура. В настоящее время он занимался сельским хозяйством, политикой, делами, но вместе с тем страстно любил нумизматику, и его изящные пальцы так и тянулись к медалям. В город *** его влекло и удовольствие, которого он ожидал от встречи с г-ном Бержере, и страстное желание еще раз посмотреть замечательную коллекцию древних монет, завещанную городской библиотеке Буше де ла Саллем. Он хотел также сличить письма Муратори {99} с находящимися там подлинниками. Два человека, которых сроднила наука, радостно пожали друг другу руки. А когда неаполитанец заметил, что тут же, в «студио», находится незнакомый ему военный, г-н Бержере сказал, что этот галльский воин — молодой филолог, ревностно занимающийся латинским языком.
— В этом году,— прибавил г-н Бержере,— его обучают шагистике на казарменном дворе. И в его лице вы видите то, что наш доблестный дивизионный генерал Картье де Шальмо именует элементарным тактическим орудием, попросту говоря: солдата. Господин Ру, мой ученик — солдат. Он чувствует, сколь это почетно, ибо у него благородная душа. По правде сказать, эту честь он разделяет в настоящее время со всеми молодыми людьми высокомерной Европы, в том числе и с вашими неаполитанцами, с тех пор как они стали частью великой нации.
— При всей моей преданности Савойскому дому,— ответил командор,— должен сознаться, что военная служба и подати в достаточной мере надоели неаполитанскому народу и иногда он жалеет о добрых временах короля Бомбы {100} и о сладости незаметного существования под властью легкомысленного правительства. Народ не любит ни платить, ни служить. Законодателям следовало бы лучше разбираться в нуждах народной жизни. Вы знаете, что в политике я всегда был против мании величия и возмущался ростом вооружений, задерживающим умственный, нравственный и материальный прогресс европейского континента. Это великое безумие, которое нас разорит и сделает всеобщим посмешищем.