Булчу Берта - Кенгуру
Движение на шоссе оживилось. Будапештцы, выехавшие на уик-энд, поддавали газу, спеша до темноты добраться до места. Варью глазел на проносящиеся машины, пытался выхватить, разглядеть мелькавшие лица. Силуэты мужчин, девушек, детей, женщин появлялись и мгновенно исчезали, не оставив следа, ничего, что могло бы закрепиться в памяти. Только цвет волос как-то можно было заметить да рубашек, пиджаков — коричневых, клетчатых... Варью пробовал представить себе какую-нибудь крепкую, с достатком семью, как она приезжает к себе на дачу — в Шиофок, Замарди, Сантод или еще куда-нибудь. Летний домик-вилла стоит почти на самом берегу. С просторной белой террасы видна гладь озера. В саду стоят березы и какие-то высокие кусты с красными листьями. Из сада выходит калитка прямо к Балатону. С берега в воду ведут несколько ступенек. Жена и дети, конечно, тут же бегут купаться. Муж — инженер, врач или директор — устало садится в плетеное цветное кресло. Смотрит на сад, потягивает пиво. Холодильник у них чуть не доверху полон австрийским пивом. Вообще-то у них даже два холодильника: один в Пеште, другой здесь, на даче. И два телевизора, два тостера... Подбегает собака, ложится у ног хозяина. Собака у них наверняка есть. Большая, с гладкой шерстью, легавая или ирландский сеттер. Собака у них одна, и потому они ее возят туда-сюда в машине.
Варью попытался вообразить, что это он сидит на белой террасе, в красном кресле, попивая пиво.
Но как он ни силился, а представить такую картину не мог. И вообще ему хотелось не к Балатону, а домой, в Кёбаню. Вот от холодного пива бы он не отказался... Варью ни капли не завидовал всем этим состоятельным, благополучным людям. Он не испытывал никаких чувств по отношению к ним. Ему все стало безразлично. Конечно, прежде, до сегодняшнего дня, когда он еще был человеком веселым и жизнелюбивым, прежде он строил всякие планы. Представлял то одно, то другое. И все казалось ему хотя и неопределенным, но достижимым... Однако даже раньше, мечтая, он думал не о даче на берегу Балатона. Мечты уносили его дальше, гораздо дальше, в Ниццу, Марсель и еще более отдаленные края, куда-нибудь в Неаполь или в крайнюю оконечность Калабрии. Чтобы ехать обратно по извилистым приморским дорогам. Даже в Марселе или в Неаполе не хотел Иштван Варью владеть виллой с белой террасой и все потому, что он не хотел, не любил приезжать куда-либо окончательно. Его дело было — ехать по дорогам, водить огромные, наполненные товаром камионы и смотреть, смотреть на мир...
Варью встал, огляделся в тоске. Вышел на обочину; постояв, направился к груде обгоревшего железа, которое совсем недавно было золотисто-желтой «короллой». Варью хотелось еще раз взглянуть на ее останки. Но, не дойдя до машины, он встал, как вкопанный. На обочине, закрытое газетой, лежало тело цюрихского коммерсанта. Варью повернулся и побрел назад. Потоптался возле «ЗИЛа», обошел его кругом. Он никак не мог придумать, чем заняться. То ли по полю гулять, то ли сидеть в кабине?.. Варью снова закурил, стоя около машины в полу-летаргическом состоянии.
Солнце уже кануло за холмы, когда пришел фургон забрать трупы. Сумерки еще не мешали видеть, что происходит.
Фургон подогнали сначала к малайке, убрали камешки, газету; подняв тело, положили его в машину. Полицейские работали спокойно и профессионально. Они даже не замедлили движение на шоссе. Затем фургон подъехал к трупу водителя «короллы». Вечерний ветер подхватил газетные листы, снятые с малайки, поволок их по дороге. Листы мчались, шурша, разворачиваясь, потом вдруг словно бы взмахнули крыльями и взмыли в воздух над лугами. На фоне закатного неба они походили на огромных черных птиц.
Еще не стемнело, когда санитары подобрали все жертвы, попрощались с полицейскими и уехали. За черным фургоном метнулась с рыданиями женская фигура. Младший сержант вылез из машины и догнал женщину. Подвел ее к машине, усадил. Затем бросил еще один взгляд на место происшествия и, видимо считая дело законченным, сел рядом с женщиной; машина двинулась. Варью долго смотрел вслед ее красным огням. «Вот и все,—думал он,— Вот и вся жизнь... Одно неверное движение — и конец...» Он остался один на дороге. С поля потянуло прохладой: дышала сыростью приближающаяся ночь. Варью поежился; ему представилось, что где-то недалеко, за кукурузой, лежит среди прибрежных ив неуютный, болотистый луг и от него-то и доносит ветер сырые испарения. Он с надеждой глянул в сторону Будапешта. Но смена все еще заставляла себя ждать.
Он поудобнее устроился в кабине, закутался в куртку и долго смотрел в клубящийся над лугами мрак. «Э, так ведь меня не заметят, — пришла вдруг в голову беспокойная мысль— Стою тут в темноте, и не видно: не то корова, не то копна...»
Он включил подфарники, потом и фары, для верности. В кабине не сиделось. Он спрыгнул на землю, стал ходить взад-вперед. Вечер все бесповоротнее переходил в ночь. Кожаная куртка, в соответствии с модой едва достававшая до пояса, не спасала от холодного ветра. Варью, стараясь согреться, то быстро шагал по обочине, то останавливался и делал наклоны — все время нетерпеливо поглядывая на дорогу. В довершение ко всему в нем вдруг проснулся голод, он жег, терзал его изнутри. Последний раз Варью ел ранним утром. В течение дня, за волнениями, он и не вспомнил о еде; но теперь на смену волнениям пришла какая-то тоскливая, тупая усталость, вытеснившая все чувства, кроме холода и голода. В кабину Варью забираться не хотел, боясь, что пропустит смену и будет торчать здесь до утра. Он достал последнюю сигарету, закурил, следя за вспыхивающими и потом медленно растворяющимися в темноте красными стоп-сигнальными огоньками поздних машин. Видно, забыли о нем на базе; или из Мартонвашара вообще не передали в Будапешт о случившемся.
Едва знакомое Варью чувство одиночества, бесприютности навалилось на него, неподготовленного, во всей своей нестерпимой, сводящей с ума беспросветности. Он все чаще косился в сторону темного поля, забывая даже о дороге. Ему чудилось, что от дальнего леса, мимо кукурузных полей, движется в его сторону нечто темное, неопределенное. Временами, напрягая глаза, он даже видел, как эта темная масса распадается на отдельные бесформенные пятна. Варью прислушался; но движение черных клубков было бесшумным и потому еще более зловещим. Он не знал, что или кто это, и потому не испытывал страха. Но было жутко, мучительно ждать, пока оно, это нечто, приблизится, выползет на шоссе и зальет, затопит то место, где несколько часов назад так неожиданно и жестоко ворвалась в привычные дела людей бессмысленная, слепая смерть... Варью с беспокойством следил за движениями странных теней — и едва ли не с большим беспокойством и удивлением за появившимся в нем самом крепнущим чувством, что все это происходит с ним не сейчас, а происходило давным-давно. Откуда-то ему знакомо было это одиночество. Одиночество человека перед лицом мрака, перед лицом неизвестности и безысходности.
Иштван Варью то прислушивался к себе, то снова обращал взгляд в поле. И когда меж кустов опять шевельнулось что-то расплывчатое, с черным, сливающимся с темнотой телом, Варью вдруг вспомнил.
...Еще жив был отец. Отец держал его за руку. Озираясь, останавливаясь на каждом шагу, шли они по ночной улице. Стоял ноябрь 1956 года. Накануне объявили: у кого заложена в ломбарде одежда, постельное белье, тот может получить свои вещи назад бесплатно. Варью помнил, что весть принес около полудня вечно пьяный жестянщик Поль. Они как раз сидели за столом, ели пустую похлебку с накрошенным в нее хлебом. Новость всех обрадовала: праздничный костюм отца уже два года как снесли в ломбард и семья начала опасаться, что срок больше не захотят продлить и костюм так и пропадет. На другой день с утра отец пошел в ломбард. Там он увидел огромную очередь; вооруженный ополченец следил за порядком. Отец простоял до самого закрытия, но в ломбард так и не попал. На следующее утро он сделал еще одну попытку, но вернулся оттуда еще в обед: слишком много народу было перед ним. Отец совсем растерялся. С восьми вечера до семи утра — комендантский час; ломбард открывается в восемь. Отец попытался было успеть к ломбарду в начале восьмого, но и в это время там уже плотными рядами стояли сотни людей. Отец никак не мог понять, как они там оказались. «К четырем утра надо пойти», — предложила мать. «Пристрелят...» — задумался отец. «Возьми вон сына с собой... Поведешь его за руку — неужто найдется солдат, который в ребенка выстрелит», — рассуждала мать. На другое утро в половине четвертого они вышли из дома. Город словно вымер, стук каблуков отдавался гулким эхом в ущельях пустынных улиц. Где-то далеко, в районе Варошлигета, затрещал автомат. Очередь была короткой — и затем снова воцарилась тишина. На противоположной стороне улицы Варью увидел какие-то тени. «Что это там?» — дернул он отца. «Где? Ничего не вижу», — ответил отец, но рука его вздрогнула. Варью тогда впервые осознал, что отец тоже может испытывать страх. А если боится отец, то он, Иштван, может ли чувствовать себя в безопасности!.. Из руки отца дрожь перешла в его руку. С ужасом косился он на темные подворотни, углы, откуда в любую минуту могло выползти, явиться то неясное, бесформенное, что шевелилось; следило за ними из мрака... На перекрестке стоял советский танк. Один его пулемет смотрел вправо, другой влево. В люке башни, как черные статуи, стояли солдаты. Никто не выстрелил, не окликнул их, не шевельнулся, когда они проходили мимо. Около четырех часов они были у ломбарда. Перед ними уже было десять человек. В девять утра они получили костюм и, счастливые, понесли его домой. Спустя два года отца похоронили в этом самом костюме...