Элиза Ожешко - Хам
— Что тут делать? — начал он опять. — Если бы мне одному было горе с ней, так бог с нею… но других жаль. За что они терпят от нее ругань и убытки? Может быть, ей денег дать, все отдать и выгнать из дому? Я, кажется, и сделал бы теперь так, я, кажется, и не люблю уж ее совсем; а все-таки жаль мне выгонять ее на окончательную гибель. И грех на душу возьму, если выгоню ее. Ведь перед святым алтарем клялся, что не оставлю ее до самой смерти. И так плохо, а так еще хуже… Что тут делать?
— Бей! — повторила Авдотья.
— Эх, уж это мне битье…
— Для ее спасенья бей! Может быть, натерпевшись страху, раскается.
— Для ее спасения… может быть, еще и опомнится… — не поднимая глаз, повторил Павел.
Через час после этого он вошел в свою избу, ощупью нашел лампу, зажег ее и осмотрелся.
— Франка! Есть давай! Чуешь, хутко! — Голос его звучал строго и властно.
Франка выскочила из темного угла и закричала, размахивая руками:
— А ты не смей со мной говорить своим хамским языком! И приказывать мне не смей! Я тебе не слуга! Хоть я и сошла с ума, выйдя за тебя, но в сравнении с тобой я пани, княжна, королева! Ты мне служить должен и вытирать пыль v моих ног, а не то чтобы я тебе служила!
Она еще долго говорила в том же духе, рассерженная тем, что он оставил ее на несколько часов в темной избе. Павел ничего не отвечал; словно окаменевший, сидел он на скамейке, а когда Франка, наконец, замолчала, он опять повторил:
— Давай есть!
— Нет у меня для тебя никакой еды! — крикнула она.
— Свари сейчас же! — закричал он, повышая голос.
Потому ли, что она сама весь день ничего не ела и была голодна, или потому, что ей было холодно и хотелось погреться у огня, но она принесла из сеней вязанку дров и в молчании, прерываемом только угрюмой воркотней, развела огонь в печке. Налив воды в горшок, она всыпала в него несколько горстей крупы. Павел несколько мгновений следил за ней мутными, лишь изредка вспыхивавшими гневом глазами; затем он присел к столу, открыл лежавший на нем молитвенник и погрузился в чтение. Может быть, стремясь отогнать от себя мысли, которые мучили его, он и стал читать вполголоса:
— Пусть о-пла-ки-ваю я ви-ну мою, пусть я отвергну искушения…
Возле печки, в которой пылал уже огонь, раздался язвительный, колкий смех.
— Вот так чтение! Вот прекрасное чтение! Так и видно, что образованный! Навоз тебе возить, а не книжки читать! Хам!
— Пусть исправятся дурные склонности мои… — обхватив голову руками, продолжал читать Павел.
— Да перестанешь ли ты? — крикнула Франка. — Я предпочитала бы слушать кваканье лягушек, чем это хамское чтение. Читать ему захотелось! Помещик! Граф! Раввин жидовский!
Павел читал или, лучше, сказать, бормотал:
— Пусть добро-детели мои…
Вдруг маленькая, ловкая, дрожащая рука выхватила книжку у него из-под носа.
Он вскочил со скамейки и, сверкая глазами, выпрямился, как струна.
— Отдай книжку! — крикнул он.
— Не твоя книжка, а моя! Не смей трогать мою собственность! Если захочу, так сожгу ее и — адье! Черти на том свете будут тебе книжки давать!
— Франка, отдай! Слышишь ли ты? Бить буду! — проговорил он сквозь зубы, и заметно было, что он с трудом сдерживал свой гнев, страшный гнев тихого и ласкового, но в глубине души полного страсти человека.
— Бей! — крикнула она. — А я сожгу книжку!
Она взмахнула рукой, как бы собираясь бросить в огонь «Богослужение», но ее остановила та же самая твердая, железная рука, которую она уже чувствовала на своих плечах несколько дней тому назад. Он вырвал из ее рук книжку, выпустил ее плечо и тяжело опустился на скамейку. Он был бледен, как полотно, тяжело дышал и громко повторил несколько раз сдавленным голосом:
— Ад, ад! Настоящий ад!
Он сдержался и не бил ее. Через несколько минут он заговорил тихим, прерывающимся голосом:
— Франка, опомнись! Вспомни господа бога, душу свою пожалей… ведь ты мне тогда на кладбище перед крестом святым клялась… и другой раз в костеле клялась… Ведь я тебе ничего дурного не сделал… за что ты меня мучаешь?. Зачем ты себя губишь?..
Стоя перед огнем, она молчала и дрожащей рукой мешала в горшке воду с крупой. На лице ее, залитом красным светом огня, были сомнение и раздумье. Грызшая ее злоба, казалось, унималась. Когда Павел сказал: «Ведь я тебе ничего дурного не сделал, за что ты меня мучаешь?» — щеки ее болезненно дрогнули и глаза закрылись. У нее снова был пристыженный вид.
Вдруг дверь приотворилась, и показался маленький Октавиан, которого держали две большие красные руки. Стоявшая за дверью Ульяна резко и презрительно, грубее обыкновенного закричала:
— На тебе твоего щенка… почему ты сама за ним не смотришь? Если бы не я, от него бы только кости остались. По дороге бегал… я его из-под воза выхватила, из-под самого воза. Почему не смотришь? Родила его, так и смотри за ним! Такая же из тебя мать, как и жена! Бездельница, а не мать! Содом и гоморра, а не жена!
Она с шумом затворила дверь, а Октавиан, которого она втолкнула в избу, поднял руки к голове и залился слезами.
Услыхав голос Ульяны, этой ненавистной для нее женщины, из-за которой она была избита и потеряла Данилку, Франка бросилась к дверям, сжав кулаки и с загоревшейся угрозой в глазах.
— Убью! — крикнула она, — ей-богу, убью… за горло схвачу и задушу, как собаку…
Легко было поверить, что если бы она догнала Ульяну, то попробовала бы исполнить свою угрозу. Но она опять почувствовала на своем плече ту же самую сильную руку и опять с пронзительным криком упала на пол.
В избе слышались крики Франки и всхлипывания испуганного ребенка, раздавались глухие удары и быстрый, отрывистый, сдавленный шопот:
— Не убьешь! Не убьешь! Раньше я тебя… Потерпи! Покайся! Опомнись! За грехи страдай! Про убийство не думай! Покайся!
Наконец все затихло, и Павел, сгорбившись, вышел из избы; лицо его было бледно и облито потом, а грудь судорожно вздымалась и опускалась. Несмотря на его силу, ноги у него дрожали. Он сел возле порога, обхватил голову руками и стал покачиваться из стороны в сторону.
— Боже мой, боже! Боже милосердный! — вздыхал он громко и с отчаянием.
С полчаса сидел он так, раскачиваясь всем телом, держась руками за голову и призывая милосердие божие; потом он о чем-то вспомнил, встал и вошел в избу. Что делается с ребенком? Он оглядел избу. Франки он не заметил. Она так спряталась в каком-то углу, что ее совсем не было видно, но Октавиан сидел на полу перед печкой и строил из щепок не то дом, не то забор. Смыкавшимися сонными глазами он время от времени посматривал на горшок, стоявший перед догорающим огнем. Заметив Павла, он выпустил щепки из рук и жалобно закричал:
— Тятя! Есть!
Каша еще не сварилась, поэтому Павел вынул из шкафа кусок хлеба, положил на него тоненький ломтик сала и дал ребенку. Потом, нагнувшись, взял его на руки и перенес на кровать.
— Когда наешься, спи! — сказал он ему.
Из самого темного угла избы, где среди рыболовных снастей и хозяйственных орудий чаще и громче всего возились мыши, послышалось сердитое, перемежавшееся стонами ворчанье:
— Не тронь моего ребенка! Слышишь? Это мое дитя… панское… а ты разбойник, кровопийца… хам! Подлый хам! Слышишь?
Павел ничего не ответил. Он потушил лампу, вышел из избы и не возвращался всю ночь.
Вскоре после этого настал день, самый страшный для всех жителей обеих изб. Франка словно совсем лишилась рассудка. Ужас и отвращение овладели Козлюками, тем более, что они понимали причину этого сильнейшего припадка ее бешенства. Они узнали об этом от Данилки, который накануне под вечер бомбой влетел в избу и закричал чуть не плача:
— Что же мне делать? Потом вся беда опять свалится на меня… Она пристает ко мне, как смола… И теперь прилетела в амбар… обнимает… соблазняет… просит…
— А ты что сделал? — строго спросил Филипп, поднимая голову от бороны, которую он чинил.
— Дал по шее и убежал… — пискливо ответил Данилка.
— А ты не лжешь?
— Ей-богу, правда, — божился парень.
— Ну смотри, а то, если врешь… я с тебя шкуру спущу.
Ульяна, наклонясь над кадушкой, в которой она месила тесто, пробормотала несколько проклятий и плюнула в сторону.
Данилка говорил правду. Мысль о свидании с ним наедине засела гвоздем в голове Франки и кипятком разливалась по ее жилам. Ее привлекала к нему не столько любовь, сколько желание поставить на своем, не глядя на все и на всех; в ней кипело возмущение против наложенных на нее уз и против ненавистного кулака, который угрожал ей. Чем большую ненависть чувствовала она к Павлу и его родным, тем безумнее она желала каким-нибудь образом показать им свою волю, хоть на минуту забыть с красивым парнем о том, что жгло, терзало и мучило ее. Впрочем, она была уверена, что Данилка в ней души не чает, что он даже готов был бы жениться на ней, будь она свободна, что он избегает ее только из страха перед Павлом и Филиппом.