Уильям Фолкнер - Дикие пальмы
– Вы… гм… ничего с собой не привезли? Ни письма, ничего?
– Нет, он сказал, мне ничего…
– А, понимаю. Вы сами заплатили за дорогу. За железнодорожные билеты.
– Нет. Их оплатил он.
– Черт меня побери, – сказал Бакнер. Он повернулся к жене. – Ты слышала, Билл?
– А что? – спросил Уилбурн. – Что-нибудь не так?
– Да нет, ничего, – сказал Бакнер. – Мы пойдем на склад, подберем вам что-нибудь в чем спать и какую-нибудь одежду потеплее той, что на вас. Он вам даже не сказал, что нужно купить тулупы?
– Нет, – сказал Уилбурн. – Но дайте мне сначала согреться.
– В этих краях вы никогда не согреетесь, – заметил Бакнер. – Если будете сидеть у печки, пытаясь согреться, дожидаясь, когда станет тепло, вы никогда и шагу не ступите. Будете голодать, но даже не встанете, чтобы заполнить емкость бензином, когда он выгорит. Дело в том, что вы должны принять это как данность – вам здесь всегда будет холодновато, даже в постели; вы просто занимайтесь своими делами и через какое-то время привыкнете и забудете о холоде, а потом даже не будете замечать, что вам холодно, потому что тогда уже забудете, что это такое – тепло. Так что пойдем. Можете взять мое пальто.
– А как же вы?
– Это не далеко. У меня есть свитер. А потом, когда будем нести вещи, согреемся немного.
Склад представлял собой такой же металлический домик в одну комнату, наполненный металлическим холодом и приглушенным металлическим светом отраженного снега, проникавшим через единственное окно. Холод внутри был просто убийственным. Воздух там был как желе, почти что затвердевший на ощупь, тело теряло желание двигаться, что было вполне естественно, так как даже просто дышать, жить в этой атмосфере и то было нелегко. По обеим сторонам стояли деревянные полки, мрачные и пустые, кроме самых нижних, словно это помещение представляло собой своего рода термометр для измерения не температуры, а остатков жизненных сил, неопровержимая стоградусная шкала (Нужно нам было привезти с собой Вонючку, уже успел подумать Уилбурн), сокращающаяся в объеме ртуть мистификации, жоторая даже не была грандиозной. Они собрали в кучу одеяла, тулупы, шерстяное белье, галоши; на ощупь вещи были тверды, как лед, как металл; когда они несли их назад в домик, легкие Уилбурна (он забыл о том, что здесь высокогорье) с трудом перекачивали жесткий воздух, который обжигал их, как огонь.
– Значит, вы врач, – сказал Бакнер.
– Врач компании, – уточнил Уилбурн. Они уже вышли со склада. Бакнер запер дверь. Уилбурн поглядел на другую сторону каньона, на противоположную стену с неглубоким безжизненным шрамом ствола шахты и кучи отходов. – Что-нибудь не так, а?
– Я объясню вам попозже. Так вы врач?
Теперь Уилбурн посмотрел на него. – Я же только что сказал вам. Что вы имеете в виду?
– Значит, у вас должна быть какая-нибудь бумажка. Как их там называют – диплом?
Уилбурн снова посмотрел на него. – На что вы намекаете? Перед кем я несу ответственность за мои знания – перед вами или перед тем, кто платит мне зарплату?
– Зарплату? – Бакнер расхохотался. Потом он остановился. – Пожалуй, я ошибся. Я не хотел вас обижать. Когда в наши края приезжает кто-нибудь и ты предлагаешь ему работу, а он заявляет, что умеет ездить на лошади, то нам нужны доказательства его умения, и он не должен сердиться, когда от него просят этих доказательств. Мы даже даем ему лошадь, чтобы он мог проявить себя, только мы даем ему не самую лучшую из наших лошадей, если же у тебя всего одна лошадь и к тому же хорошая, то ты не дашь ему этой лошади. Что означает, что у нас нет лошади, чтобы он мог проявить себя, и тогда нам приходится расспрашивать его. Вот это я и делаю. – Он посмотрел на Уилбурна внимательным оценивающим взглядом карих глаз на исхудалом лице цвета сырого мяса.
– Ах так, – сказал Уилбурн. – Понимаю. У меня диплом очень неплохого медицинского колледжа. Я почти закончил интернатуру в известной больнице. И тогда я бы стал… во всяком случае, меня бы признали, то есть публично объявили бы, что я знаю почти все, что знает любой врач, и, вероятно, даже больше, чем некоторые. По крайней мере, я надеюсь, что так оно и есть. Это удовлетворяет вас?
– Да, – сказал Бакнер. – Я удовлетворен. – Он повернулся и пошел дальше. – Вы хотели узнать, что здесь не так. Мы оставим вещи в доме и пойдем к шахте, там я вам покажу. – Они оставили одеяла и белье в доме и пересекли каньон по тропинке, которая была не похожа на тропинку, точно так же как склад был похож не на склад, а на какую-то загадочную вывеску, некий пароль, начертанный на дорожном указателе.
– А поезд, на котором мы приехали? – спросил Уилбурн. – Что в нем было, когда он спускался отсюда в долину?
– Он был загружен, – сказал Бакнер. – Он должен приходить туда с грузом. Во всяком случае, уходить отсюда загруженным. Я за это отвечаю. Я не хочу, чтобы мне в один прекрасный день перерезали горло.
– Чем загруженным?
– А-а, – сказал Бакнер. Шахта начиналась не стволом, а галереей, которая сразу же уходила в недра породы, – круглая труба, похожая на ствол гаубицы, утыканная крепежным лесом и наполненная убывающим по мере продвижения вперед сиянием снега и тем же убийственным желеобразным холодом, что и на складе, и вмещающая узкоколейку, по которой, когда они вошли (они быстро отскочили в сторону, чтобы их не сбило), двигалась тележка с рудой, которую бегом катил человек; и в нем тоже Уилбурн признал поляка, – хотя этот был пониже, поплотнее, поприземистее (позднее он понял, что они вовсе не были гигантами, какими казались, что иллюзия роста была всего лишь аурой, эманацией дикарской младенческой невинности, присущей всем им) – те же блеклые глаза, то же грязное небритое лицо и та же грязная овчина.
– Я думал… – начал Уилбурн. Но он не закончил. Они пошли дальше; последние отблески снега исчезли, и им предстало зрелище, напоминающее кадры из фильмов Эйзенштейна или описания ада у Данте. Галерея перешла в маленький амфитеатр, от которого отходили меньшие галереи, похожие на растопыренные пальцы, все это освещалось каким-то карикатурным подобием электрических огней, словно развешенных для карнавала, – некое грязное подобие лампочек, имевших тот же вид подделки и умирания, какой был и у большого, почти пустого сооружения, на котором огромными буквами было написано Склад, – в свете которых работали кирками и лопатами другие грязные, казавшиеся гигантскими фигуры в тулупах с опухшими от хронического недосыпания глазами, работали с таким же ожесточением, с каким катил груженую тележку первый, они сопровождали свою работу криками и восклицаниями на языке, который Уилбурн не мог понять, почти так же подбадривают друг друга игроки бейсбольной команды, а из меньших галерей, в которые они еще не заходили и где в насыщенном пылью ледяном воздухе горело множество лампочек, доносилось то ли эхо их криков, то ли крики других людей – бессмысленные и фантастические, они заполняли воздух, точно слепые мечущиеся птицы. – Он мне говорил, что у вас здесь еще есть китайцы и итальянцы, – сказал Уилбурн.
– Да, – ответил Бакнер. – Они уехали. Китаезы уехали в октябре. Я проснулся утром, а их и след простыл. Все до одного удрали. Я думаю, они пешком ушли. Представьте себе – толпа людей в незаправленных рубашках и соломенных тапочках. Но в октябре еще было мало снега. Во всяком случае, он еще не всюду лежал. Они как чуяли. А итальяшки…
– Чуяли?
– Здесь денег не платили с сентября.
– Ах так, – сказал Уилбурн. – Теперь понимаю. Да. Значит, чуяли. Как ниггеры чуют.
– Не знаю. Черномазых здесь у меня не было. Итальяшки устроили шуму побольше. Объявили забастовку, все чин по чину. Бросили свои кирки и лопаты и вышли из шахты. Ко мне явилась целая – как там она называется? – депутация. Серьезный разговор, все очень громко, и масса рук; женщины вокруг стоят на снегу, детишек держат, чтобы я на них посмотрел. И тогда я открыл склад и раздал им все шерстяное белье – на каждого, на мужчин, женщин и детей (поглядели бы вы на них – детишки в мужском белье, я, конечно, говорю о тех, кто постарше, кто уже ходил. Они понадевали его сверху, как верхнюю одежду), и на каждого по банке бобов, а потом усадил их всех на поезд, что вывозил руду. Рук-то здесь еще немало оставалось, точнее сказать – кулаков, и я слышал их много спустя после того, как поезд скрылся из виду. Хогбен (он машинист паровоза; ему железная дорога платит), когда вниз едет, тормозит, а потому состав идет себе потихоньку. Во всяком случае, шума от него меньше, чем от них. Но поляки все же остались.
– Почему? Они что – не…
– Не догадались, что все лопнуло? Да они не очень-то понимают. Нет, слышать-то они слышат, итальяшки с ними могли объясняться, один итальяшка был у них переводчиком. Но они странные люди: они никак не могут понять, что их надувают. Я думаю, когда итальяшки пытались им объяснить, они просто не понимали, о чем речь, не понимали, что человек может заставлять других работать, вовсе не собираясь платить. И теперь они думают, что работают сверхурочно. Делают всю работу. Они не откатчики и не шахтеры, они взрывники. Тянет их всех почему-то к динамиту. Может быть, им грохот взрыва нравится. Но теперь они делают всю работу. Они хотели и женщин своих к работе приставить. Я это не сразу, но все же понял и запретил им. Потому-то они и не высыпаются. Думают, что вот завтра придут деньги, и они эти деньги и получат. Может, они сейчас думают, что вы-то и привезли деньги и что в субботу вечером все они получат по тысяче долларов на брата. Они как дети. Во что угодно готовы поверить. Вот почему, когда они узнают, что вы их провели, они вас убьют. Нет-нет, не ножом в спину и вообще не ножом, они просто схватят вас, сунут вам в карман динамитную шашку, одной рукой будут держать вас, а другой подносить горящую спичку к шнуру.