Эрих Ремарк - Время жить и время умирать
— Обещаю.
— Ведь ко мне теперь заходят немногие, — пробормотал Польман.
Гребер заметил, что между книгами, неподалеку от заваленного щебнем окна, стоит чья-то фотография. На ней был снят молодой человек его лет в форме. Он вспомнил, что у Польмана был сын. Но в такие времена о сыновьях лучше не спрашивать.
— Кланяйтесь Фрезенбургу, если будете писать ему, — сказал Польман.
— Хорошо. Вы ведь с ним говорили так же, как сейчас со мной? Верно?
— Да.
— Если бы вы раньше так со мной говорили!
— Вы думаете, Фрезенбургу стало от этого легче?
— Нет, — отозвался Гребер, — труднее.
Польман кивнул. — Я ничего вам не сказал. Но я не хотел отделаться одним из тех ответов, которые являются пустыми отговорками. Таких ответов немало. Каждый из них очень гладок и убедителен, но каждый — это, в сущности, уклонение от ответа.
— И даже те ответы, которые дает церковь?
Польман нерешительно помолчал. — Даже те ответы, которые дает церковь. Но церкви повезло. С одной стороны, она говорит: «Люби своего ближнего» и «Не убий», а наряду с этим: «Отдавайте кесарево — кесарю, а божие — богу». Тут открывается большой простор.
Гребер улыбнулся. Он опять уловил те саркастические нотки, которые звучали у Польмана раньше. Польман это заметил.
— Вы улыбаетесь, — сказал он. — И вы так спокойны? Почему вы не кричите?
— Я кричу, — возразил Гребер. — Только вы не слышите.
Он стоял перед выходом. Свет вонзался огненными копьями ему в глаза. Белая штукатурка поблескивала. Медленно брел он через площадь. Он чувствовал себя, как подсудимый, который после долгой и запутанной судебной волокиты наконец выслушал приговор, но ему уже почти все равно — оправдан он или осужден. Все кончилось, он сам хотел суда, это и было то, что он решил додумать до конца во время отпуска. И теперь он твердо знал, к чему пришел: к отчаянию, и он уже не уклонялся от него.
Гребер посидел некоторое время на скамье — она стояла у самого края воронки, вырытой бомбой. Он чувствовал слабость, полную опустошенность и даже не мог бы сказать — безутешна его печаль или нет. Ему просто не хотелось больше думать. Да и думать было уже не о чем. Он откинулся на спинку скамьи, закрыл глаза, почувствовал солнечное тепло на своем лице. Больше он ничего не чувствовал. Сидел неподвижно, спокойно дышал и отдавался безличному, утешительному теплу, которое не знает ни правых, ни виновных.
Потом открыл глаза. Площадь лежала перед ним, освещенная солнцем, четко очерченная. Он увидел высокую липу, стоявшую перед рухнувшим домом. Она была совершенно цела и своим стволом и зелеными ветвями, точно гигантская простертая рука, тянулась от земли к свету и облакам. Небо между облаками было ярко-голубое. Все блестело и сверкало, словно после дождя, во всем чувствовалась глубина и сила, это было бытие, бытие мощное, явное и открытое, без вопросов, без скорби и отчаяния. Греберу казалось, что он очнулся от кошмарного сна, бытие всей своей силой обрушилось на него, все в себе растворило, оно было как ответ без слов, по ту сторону всех мыслей и вопросов — ответ который он слышал еще в те дни и ночи, когда смерть касалась его своим крылом и когда после судорог, оцепенения и конца всему жизнь вдруг снова горячо врывалась в него, как спасительный инстинкт, и заливала мозг своей нарастающей волной.
Он встал и прошел мимо липы, среди развалин и домов. И внезапно понял, что ждет. Все в нем ждало. Он ждал вечера, как под неприятельским огнем ждут перемирия.
14
— У нас есть сегодня отменный шницель по-венски, — заявил Марабу.
— Хорошо, — отозвался Гребер. — Дайте. И все, что вы к нему посоветуете. Мы полагаемся на вас.
— Вино прикажете то же самое?
— То же самое или, пожалуй, другое. Мы предоставляем выбор вам.
Кельнер, довольный, убежал. Гребер откинулся на спинку стула и посмотрел на Элизабет. Ему чудилось, будто он с разрушенного огнем участка фронта перенесен в уголок укрытой от войны мирной жизни. Все пережитое днем, казалось, отступило уже в далекое прошлое. Остался только отблеск того мгновения, когда жизнь подошла к нему вплотную и, как бы прорвавшись между камнями мостовой и сквозь груды развалин, вместе с деревьями потянулась к свету зелеными руками. «Еще две недели жизни мне осталось! И надо хватать ее, как липа — лучи света».
Марабу вернулся.
— Что вы скажете насчет бутылки Иоганнисбергера Каленберга? — спросил он. — У нас есть еще небольшой запас. После нее шампанское покажется просто сельтерской. Или…
— Давайте Иоганнисбергер.
— Отлично, ваша честь. Вы действительно знаток. Это вино особенно подходит к шницелю. Я подам к нему еще зеленый салат. Он подчеркнет букет. Вино это словно прозрачный родник.
«Обед приговоренного к смерти, — говорил себе Гребер. — Еще две недели таких обедов!» Он подумал это без горечи. До сих пор он не загадывал о том, что будет после отпуска. Отпуск казался бесконечным; слишком многое произошло и слишком многое еще предстояло. Но сейчас, после того, как он прочел сообщение Главного командования и побывал у Польмана, он понял, как короток на самом деле этот отпуск.
Элизабет посмотрела вслед Марабу.
— Спасибо твоему другу Рейтеру, — сказала она. — Благодаря ему мы стали знатоками!
— Мы не только знатоки, Элизабет. Мы больше. Мы искатели приключений, искатели мирных зон. Война все перевернула. То, что раньше служило символом безопасности и отстоявшегося быта, сегодня — удивительное приключение.
Элизабет рассмеялась. — Это мы так смотрим.
— Время такое. Уж на что мы никак не можем пожаловаться, так это на скуку и однообразие.
Гребер окинул Элизабет взглядом. Она сидела перед ним в красиво облегавшем ее фигуру платье. Волосы были забраны под маленькую шапочку; она походила на мальчика.
— Однообразие, — сказала она. — Ты, кажется, хотел прийти сегодня в штатском?
— Не удалось. Негде было переодеться. — Гребер намеревался это сделать у Альфонса, но после дневного разговора он уже туда не вернулся.
— Ты мог переодеться у меня, — сказала Элизабет.
— У тебя? А фрау Лизер?
— К черту фрау Лизер. Я уже и об этом думала.
— Надо послать к черту очень многое, — сказал Гребер. — Я тоже об этом думал.
Кельнер принес вино и откупорил бутылку; но не налил. Склонив голову набок, он прислушивался.
— Опять начинается! — сказал он. — Очень сожалею, господа.
Ему незачем было пояснять свои слова. Через мгновение вой сирен уже заглушил все разговоры.
Рюмка Элизабет зазвенела.
— Где у вас ближайшее бомбоубежище? — спросил Гребер Марабу.
— У нас есть свое, тут же в доме.
— Оно не только для гостей, живущих в отеле?
— Вы тоже гость. Убежище очень хорошее. Получше, чем на фронте. У нас тут квартируют офицеры в высоких чинах.
— Хорошо. А как же насчет шницелей по-венски?
— Их еще не жарили. Я сейчас отменю. Ведь вниз я не могу их подать. Сами понимаете.
— Конечно, — отозвался Гребер. Он взял из рук Марабу бутылку и наполнил две рюмки. Одну он предложил Элизабет. — Выпей. И выпей до дна.
Она покачала головой. — Разве нам не пора идти?
— Еще десять раз успеем. Это только первое предупреждение. Может, ничего и не будет, как в прошлый раз. Выпей, Элизабет. Вино помогает победить первый страх.
— Позволю себе заметить, что ваша честь правы, — сказал Марабу. — Жалко пить наспех такое тонкое вино; но сейчас — особый случай.
Он был бледен и улыбался вымученной улыбкой.
— Ваша честь, — обратился он к Греберу, — раньше мы поднимали глаза к небу, чтобы молиться. А теперь — поднимаем, чтобы проклинать. Вот до чего дожили!
Гребер бросил быстрый взгляд на Элизабет. — Пей! Торопиться некуда. Мы еще успеем выпить всю бутылку.
Она поднесла рюмку к губам и медленно выпила, в этом движении была и решимость, и какая-то бесшабашная удаль. Поставив рюмку на стол, она улыбнулась.
— К черту панику, — заявила она. — Нужно отучиться от нее. Видишь, как я дрожу.
— Не ты дрожишь. Жизнь в тебе дрожит. И это не имеет никакого отношения к храбрости. Храбр тот, кто имеет возможность защищаться. Все остальное — бахвальство. Наша жизнь, Элизабет, разумнее нас самих.
— Согласна. Налей мне еще вина.
— Моя жена… — сказал Марабу, — знаете, наш сынишка болен. У него туберкулез. Ему одиннадцать. Убежище у нас плохое. Жене тяжело носить туда мальчугана. Она очень болезненная. Весит всего пятьдесят три килограмма. Это на Зюдштрассе, 29. А я не могу ей помочь. Я вынужден оставаться здесь.
Гребер взял рюмку с соседнего столика, налил и протянул кельнеру. — Нате! Выпейте и вы. Есть такое старинное солдатское правило: коли ничего не можешь сделать, постарайся хоть не волноваться. Вам это может помочь?
— Да ведь это только так говорится.
— Правильно. Мы же не мраморные статуи. Выпейте.