Генри Филдинг - Так ли плохи сегодняшние времена?
В другой раз в загородном доме, который я за полцены купил у разорившегося владельца, меня навестил знатный римлянин. Соседи в его честь спели и сыграли, и, уезжая, он вручил мне золотую монету, чтобы я всех оделил. Деньги я прикарманил, а соседям выслал фляжку кислого вина, за которое не мог выручить и двух драхм, и еще потом они в тройном размере отработали его.
Хотя мое благочестие было больше показным, совсем безбожником я тоже не был и потому, как мог, старался примирить мои плутни с совестью. Например, я приглашал к обеду только тех, на чей карман готовил покушение. Я взял себе за правило, дав им заморить червячка, записывать потом в специальную книгу, на сколько, по моей прикидке, они меня объели. Пусть эта цифра во сто раз превышала сумму, в которую им обойдется платный обед, в моих глазах она была quid pro quo[150], а то и ad valorem[151]. И когда являлся случай обморочить гостя, я относился к этому как к взиманию долга, причем даже той завышенной цифрой не удовлетворялся, а брал с лишком, как если бы дал эти деньги в рост.
Лихоимец для других, я и себе не давал спуску. Холодая и голодая, я подорвал здоровье и вынужден был тратиться на врача, а однажды чудом не умер, принимая дрянное лекарство, на котором выгадывал 1 7/8 процента от его стоимости.
Такими вот ухищрениями я сколотил громадное состояние, когда другие бедствовали и разорялись, и пересчитывать свои капиталы и тешиться ими было моей каждодневной усладой, которую, случалось, умеряли и отравляли две закравшиеся мысли. Одна была совсем непереносима, но, к счастью, посещала меня редко: что однажды я расстанусь с моими сокровищами. Зато другая мысль преследовала неотступно: отчего я не богаче, чем есть. Тут я, впрочем, утешался убеждением, что делаюсь богаче с каждым днем, и мои надежды уносились столь далеко, что я мог повторить за Вергилием: «His ego пес metas rerum пес tempora pono»[152].
Я убежден, что будь у меня в кармане весь белый свет без одной-единственной драхмы, которой мне нипочем не завладеть, даже и тогда, я убежден, эта драхма заслоняла бы все, чем я владел.
То корпишь, чтобы побольше урвать, то дрожишь, как уберечь, — по правде, я не знал минуты покоя ни днем, ни даже во сне. Кем только я не перебывал на земле, но таких мук не изведал и вполовину, и к той же мысли склонился Минос: мне, трепетавшему в ожидании приговора, он велел отправляться восвояси, поскольку одного проклятья мне было достаточно. Потом уже я узнал, что дьявол не допускает к себе скупцов.
ГЛАВА XII
Что претерпел Юлиан в бытность генералом, наследником, плотником и щеголемНа сей раз я объявился в Аполлонии Фракийской, где меня родила красавица рабыня, гречанка, наложница Евтихия, первейшего любимца императора Зенона. Когда этот князь взошел на престол, он сделал меня командиром когорты, не посмотрев, что мне всего пятнадцать лет, а немногим позже через головы заслуженных ветеранов назначил трибуном[153].
Благодаря близости к императору моего отца, превосходного царедворца, а иначе говоря, льстеца самого низкого разбора, я был вхож к Зенону и завоевал его доверие; в искусстве лести я тянулся за отцом, и император ни на шаг не отпускал меня от себя. Поэтому впервые увиденные мною солдаты были солдатами Марциана, осадившего дворец, где я укрылся с императорским двором.
Позже меня назначили начальником легиона и отправили с Теодорихом Готским в Сирию, то есть отправился туда мой легион, а сам я остался при дворе с генеральским чином и окладом, не окупая это званье ни потом, ни кровью.
При дворе Зенона жили весело, иначе говоря — беспутно, и поэтому тон задавали ветреницы, в особенности одна — Фауста, красотой не блиставшая, но чрезвычайно полюбившаяся императору за острый ум и бойкий нрав. Мы с ней отлично поладили, и всякое армейское назначение проходило через наши руки, доставаясь не тому, кто его больше заслуживал, а тому, кто больше платил. Моя приемная была теперь битком набита прибывшими с полей сражений офицерами, которые, потолкавшись у меня, могли бы понять, сколь недостаточная рекомендация их ратные заслуги, но они приходили снова и снова и платили мне таким почтением, словно я устроил их счастье, когда на самом деле пустил их по миру с их чадами и домочадцами.
Так же иные поэты посвящали мне стихи, где воспевали мои победы; сейчас даже подумать странно, что я с упоением вдыхал этот фимиам, вовсе не смущаясь тем, что не заслужил этих похвал, что они скорее изобличают мою ничтожность.
К тому времени мой отец умер, благоволение ко мне императора стало безраздельным, и если не знать дворцовой жизни, то трудно поверить, как пресмыкалась передо мной разномастная публика, наводнявшая дворец. Я проходил сквозь оцепенелую толпу, отмечая избранных поклоном, улыбкой, кивком и выделяя счастливейшего милостивым словом, а оно дорогого стоит, ибо теперь этому человеку от всех будет почет; при дворе эти знаки — ходячая монета, как передаточный вексель у купцов. Улыбка фаворита незамедлительно повышает акции ее получателя и дает обеспечение его собственной улыбке, которой он удостаивает нижестоящего: меняя держателей, улыбка возвращается к великому человеку, и тот учитывает вексель. К примеру, какой-нибудь человечек хлопочет о месте. К кому он обратится? Конечно, не к великому человеку, ибо не допущен к нему. И он обращается к А, а тот ставленник В, а В на побегушках у С, а С подхалимничает перед D, a D живет с Е, а Е сводничает F, a F водит девок к G, a G ходит в шутах у I, а I женат на К, а К спит с L, a L ублюдок М, а М взыскан великим человеком. Спустившись по ступеням от великого человека к А, улыбка затем возвращается к кредитору, и великий человек учитывает вексель.
Как купеческий город не просуществует без долговых расписок, так двор нуждается в своей расхожей монете. Разница здесь та, что в последнем случае обязательства неопределенны и фаворит может опротестовать свою улыбку, не объявляя себя банкротом.
В разгар этого непрерывного празднества вдруг умирает император, и трон достается Анастасию. Было неясно, удержусь я в фаворитах или паду, и приветствовали меня, как обычно, когда я явился засвидетельствовать почтение новому императору; стоило ему, однако, показать мне спину, как все прочие почтили меня тем же: вся приемная, словно по команде, повернулась ко мне спиной — моя улыбка была просроченным векселем, и никто не решался принять его.
Я поскорее удалился из дворца, а там и вовсе покинул город и вернулся на родину, где тихо прожил остаток дней, занимаясь своим хозяйством, ибо, не запасшись знаниями и добродетелью, ничем другим занять себя не умел.
Когда я пришел к вратам, Минос, как и прежде, заколебался, но все же отпустил меня, сказав, что, виновный в множестве гнусных преступлений, я по крайности не проливал людскую кровь, хоть и был генералом, и потому могу снова вернуться на землю.
И снова я родился в Александрии, причем, игрою случая угодив в лоно своей снохи, стал собственным внуком и унаследовал состояние, которое прежде нажил.
Если раньше меня губила скупость, то теперь это была расточительность — в очень краткий срок я промотал все, что по крохам насбирал за очень долгую жизнь. Возможно, вы сочтете, что мое новое положение завиднее прежнего, но, поверьте слову, это вовсе не так: все плыло в руки, упреждая мои желания, и потому я не знал влечений, не изведал восторга, с каким утоляется волчий аппетит. Больше того, непривычный размышлять, я обрек свой разум на безделие и не удостоился вкусить духовных благ. Воспитание также не научило меня разборчивости в наслаждениях, и, имея избыток всего, я ни к чему не чувствовал привязанности. Мой вкус был неразвит, и мои плотские услады мало отличались от скотских. Коротко говоря, если скупцом я не знал своего богатства на вкус, то теперь и вкус к нему у меня пропал.
И если среди благополучия я не чувствовал себя вполне счастливым, то потом вдоволь хлебнул страданий, подкошенный болезнью, ввергнутый в нищету, несчастным калекой окончив свою никудышную жизнь в тюрьме; едва ли милосерднее был приговор Миноса, заставившего меня отведать алчного напитка и три года бродить по берегам Коцита с неотвязной мыслью о том, как внуком я промотал состояние, которое нажил, будучи дедом[154].
По возвращении на землю я родился в Константинополе, в семье плотника. Первое, что я запомнил, был триумф Велисария, зрелище поистине величественное; великолепнее же всех был король африканских вандалов Гелимер, пленником шедший в процессии и, выказывая презрение к изменчивости своего счастья и равно к смехотворной спесивости завоевателя, кричавший: — Суета, суета, все одна суета![155]
Отец выучил меня плотницкому делу, и, как вы догадываетесь, ничего достопримечательного в своем низком звании я не совершил. Впрочем, я женился на полюбившейся мне женщине, которая стала вполне сносной женой. Я трудился не покладая рук, с вящей пользой для здоровья, и вечером садился с женой за скромный ужин, получая от него больше радости, чем богач от своих яств. Жизнь прошла, как один долгий день, и, оказавшись у врат, я приблизился к Миносу в совершенной уверенности, что буду впущен; к несчастью, пришлось признаться, как я плутовал, работая сдельно, и как прохлаждался на поденной работе. И за это разгневанный судья остудил мою прыть, схватив меня за плечи и с такой силой швырнув назад, что я свернул бы себе шею, будь я из плоти и крови.