Жюль Валлес - Инсургент
3) что, к моему великому сожалению, я никак не мог оскорблять правительство на его курульном кресле, так как обвиняюсь в том, что как раз в это самое время, находясь в Ла-Виллетт, я упрятал в шкаф почтенного Ришара, законного мэра, и отравил народ, накормив его селедками, «предназначавшимися для раненых».
Факты говорили сами за себя, но Ферри, по-видимому, нажаловался на меня, и если только председатель военного суда заодно с правительством, — мне не поздоровится...
11 марта. Шерш-Миди— Тебя, Вентра, наверно, приговорят к шести месяцам.
Возможно, я и получу шесть месяцев тюрьмы, но могу дать вам расписку, что постараюсь не отсиживать их.
Быть задержанным и посаженным в тюрьму в такой момент — значит, в самом непродолжительном времени попасть в ссылку. Достаточно как-нибудь вечером вспыхнуть восстанию в предместье — и тебя схватят и тайком отправят в Кайенну, если только это не кончится еще проще: смертью от пистолета какого-нибудь полицейского, уставшего за день восстания, или расстрелом у стены по всем правилам искусства.
В воздухе пахнет расстрелами. В опьянении победы, в ярости борьбы с неопределенным исходом — горе заключенным!..
Было бы ужасно исчезнуть таким образом.
Правда, эти упрощенные убийства не получили еще широкого распространения, но если даже отбросить возможность перехода в небытие, уже само заключение в тюрьму было бы тоже слишком тяжело.
Как знать, донесутся ли до меня шумы города, проникнут ли сквозь решетку моей камеры вспышки урагана? Неужели я ни о чем не буду знать? Ничего не услышу?.. а в это время будет решаться судьба наших, они будут рисковать своей жизнью, их ряды будут опустошаться...
Так пусть же тот, кто хочет, разыгрывает из себя Сильвио Пеллико[166], а я, я постараюсь проскользнуть у них между пальцами!
Это будет нетрудно.
Хотя мы — обвиняемые, но мы на свободе. Мы сами добровольно предстали перед судом. Поэтому нас охраняют спустя рукава.
Слева от меня — старый служака, прямой, как дуб, с длиннющими усами, которыми он два или три раза чуть было не выколол мне глаза: он на голову выше меня.
Но он посматривает на меня — сверху — без всякой злобы, пожалуй даже добродушно, хотя и бормочет сердито какие-то непонятные слова, — точно жует камни.
Суд удалился на совещание.
По углам оживленно обмениваются мнениями, спорят. У меня, может быть, осталось всего несколько минут свободы, надо воспользоваться ими, чтобы поболтать и поспорить, как другие... а главное, чтобы посмотреть, не открыта ли дверь.
Фу, черт!.. Ус моего соседа уже в четвертый раз лезет мне прямо в глаз. Но на этот раз я разобрал, что брюзжит он мне в ухо вот уже добрых четверть часа:
— Да удирайте же вы, милейший, черт вас возьми!
— Спасибо, старина... Постараюсь!
Я перешагнул порог, и вот я на улице. Как это было и в Ла-Виллетт, я иду ленивой походкой, будто гуляю, но, повернув за первый же угол, ускоряю шаги.
Я нашел себе убежище в двух шагах от той тюрьмы, где мне пришлось бы отбывать наказание.
На другой день товарищ, оповещенный о месте моего пребывания, принес мне приговор. Меня как миленького присудили к шести месяцам, но это мало беспокоит меня.
Хуже другое: эти солдафоны осадного положения одним росчерком пера закрыли шесть социалистических газет, в том числе и «Крик народа»[167], вышедший уже восемнадцатым номером и имевший большой тираж.
Ферри отомстил. Я свободен, но газета моя убита.
К несчастью, он отомстил не только мне. Милосердие военного суда было одним притворством; по делу 31 октября только что вынесен смертный приговор Бланки и Флурансу.
Пускай!.. они вне пределов досягаемости.
В моем убежище я никого не вижу, ничего не знаю. Но я чувствую, что собирается гроза, вижу, как темнеет горизонт. Пусть бы уж они поскорее вывели из терпения народ, и пусть грянул бы первый удар грома!
XXIV
18 мартаСтук в дверь.
— Кто там?
Это один из трех друзей, знающих мой тайник. Он бледен и задыхается.
— Что случилось?
— Один линейный полк перешел на сторону народа!
— Значит, идет бой?
— Нет, но Париж на стороне Центрального комитета[168]. Утром шаспо пробили головы двум генералам.
— Где?.. Как?..
— Один отдал приказ[169] открыть огонь по толпе. Но солдаты смешались с федератами, а его самого схватили и убили; первым выстрелил какой-то сержант в пехотной форме. Второй убитый — Клеман Тома. Он явился пошпионить, но кто-то из бывших участников Июня узнал его. К стенке и его!.. Сейчас их трупы, продырявленные, как шумовка, валяются в саду на улице Розье, там наверху, на Монмартре.
Он умолк.
Но ведь это — Революция!
Вот она наконец, желанная минута; я ждал ее, мечтал о ней с тех пор, как испытал первую жестокость отца, как получил первую пощечину учителя; с первого дня без куска хлеба, с первой ночи без крова. Вот она, отплата за коллеж, за нищету и за Второе декабря.
И все же я дрожу. Мне не хотелось бы, чтобы на заре победы наши руки были обагрены кровью.
А может быть, также сознание, что отрезано отступление, перспектива неизбежной бойни, грозной гибели заставили застыть кровь в моих жилах... И не столько из страха попасть самому на эту гекатомбу, сколько от леденящей мысли, что может настать день, когда мне придется руководить ею.
— Когда вы имели последние известия?
— Час назад.
— И вы уверены, что после расстрелов не было стычки, что не случилось ничего нового, трагического?
— Ничего.
Как спокойны улицы.
Никаких признаков того, что под небом произошли какие-то изменения, что полуторафранковые Бруты[170] перешли Рубикон, подняв руку на карликового Цезаря.
Кстати, что стало с Карликом? Где он, Тьер?
Никто не знает.
Одни думают, что он прячется, готовый каждую минуту бежать; другие — что он копошится в каком-нибудь укромном уголке и отдает распоряжения собрать силы буржуазии, чтобы подавить восстание.
Площадь ратуши безлюдна. Я думал, что мы найдем ее запруженной народом, волнующейся или загроможденной пушками с направленными на нас жерлами.
А она пустынна и безмолвна; не нашлось еще здесь боевого парня или кого другого, кто силой своего убеждения смело зажег бы весь форум сразу, как ламповщик — люстру.
Толпа держится в сторонке, вытягиваясь в линию любопытных, но вовсе не строясь в боевой порядок.
И чего только не говорят!
«Двор полон артиллерии, канониры ждут с зажженными фитилями!.. Вспомните 22 января!.. Если мы сделаем хоть один шаг вперед, откроются двери и окна, и нас всех расстреляют».
Такие разговоры ведутся в разных концах площади, уже окутанной сумраком ночи и где мне мерещатся окровавленные силуэты двух генералов.
Вдруг прибегает какой-то гражданин.
— Улица Тампль занята Ранвье... Брюнель собрал свой батальон на улице Ризоли...
Ранвье и Брюнель там! Я тоже иду туда!
— Держитесь ближе к стенам! В случае залпа меньше опасности.
— Да нет! Если б во дворе стояли митральезы, а за окнами прятались бретонские мобили, — их было бы видно!
И мы, несколько человек, разрываем линию; извлекаем три звена из цепи колеблющихся, остальные звенья следуют за нами, бросают линию, и мы двигаемся все вместе.
В самом деле, вот и Брюнель, в парадной форме; он уже у ворот со своими людьми.
Я подбегаю к нему.
Он объясняет мне положение.
— Район в наших руках. Если даже они снова сформируются в каком-нибудь неизвестном нам пункте и нападут на нас, мы сможем продержаться до тех пор, пока Центральный комитет не пришлет нам подкрепление... Ранвье, как вам правильно сказали, здесь, рядом. Утверждают, что Дюваль[171] двинулся с людьми из пятого и тринадцатого округов на префектуру; если это неверно, нужно предложить ему немедленно выступить... Необходимо, чтобы улица Тампль всю ночь охранялась по-военному. Я был солдатом и считаю совершенно необходимым противопоставить казарменной дисциплине дисциплину восставших. Разыщите же Ранвье и, как лучший его друг, передайте ему по-товарищески эти замечания. Я лично не могу этого сделать — подумают, что я хочу разыгрывать из себя начальство.
— Будет исполнено!
Он уже там и, бледный, руководит сооружением баррикады.
— Ну вот и готово! Погляди!
Черная линия штыков, целая вереница безмолвных людей. Это — армия Дюваля, молчаливая, как войско Ганнибала или Наполеона после приказа пройти незамеченным через Сен-Готард или Альпы.