Халлдор Лакснесс - Свет мира
— Я не хочу, чтобы молодежь слушала всякие гнусности, — сказал староста, полез в карман, достал плитку табаку, откусил изрядный кусок и протянул остальное директору Возрождения.
— Вот это другое дело, — сказал Пьетур Три Лошади, достал из бокового кармана бутылку водки, отхлебнул глоток и протянул ее старосте, сказав при этом с мягкой усмешкой: — Что мне в тебе не нравится, милый Гунси, так это то, что ты никак не можешь научиться мыслить, как образованный человек.
Выпив водки, староста просиял и вытер рот тыльной волосатой стороной ладони.
— Ладно, Пьетур, — сказал он. — А сколько ты мне дашь осенью за рыбу?
— Трудные нынче времена, — прокартавил директор Возрождения.
— Это мы уже слышали, — сказал староста.
— Заплачу хорошо, если ты отдашь мне рыбу свежей, а не вяленой, — сказал директор.
— Нет, дорогой, многого захотел. Свежей ты рыбу никогда не получишь, — заявил староста. — У меня слишком много голодных да убогих, которые должны летом потрошить и вялить ее, чтобы заработать себе на хлеб, а иначе мне всех их придется взять на попечение прихода.
— А ты думаешь, у меня не достаточно дармовой рабочей силы, чтобы обработать всю рыбу, которую я куплю? — спросил директор.
Они долго препирались из-за своих дел, а юноша стоял на дороге, предоставленный самому себе, не ведая, какая его ждет судьба; он был слишком высокий и еще не привык подолгу стоять на ногах, поэтому он наконец решил лечь на траву между кочками и подождать, пока они кончат пререкаться. Мысли скальда тут же унеслись в широкие просторы вселенной. Директор и староста так увлеклись, что не сразу заметили, что он лег. Вдруг они обратили на него внимание.
— Черт побери, смотри-ка уже улегся, — сказал староста. — Нельзя же оставлять его здесь валяться. Послушай, Пьетур, будь другом, окажи мне услугу: возьми этого несчастного таскать камни.
— Вот это другой разговор. Ради тебя я как христианин и исландец готов сделать все, что угодно, старина, — сказал директор Товарищества по Экономическому Возрождению. — К тому же когда речь идет о помощи бедняку.
Директор подозвал юношу и сказал ему, что Провидение сжалилось над ним и в виде особой милости разрешает ему немного потаскать правительственные камни, хотя он и не имеет никакого права претендовать на эту работу. Директор велел юноше сказать десятнику свое имя, чтобы тот занес его в списки.
Юноша ушел, а столпы поселка по-прежнему сидели на своих кочках и обсуждали деловые вопросы. Итак, оказалось, что таскать взад и вперед по берегу камни в самый разгар буйного цветения весны — вовсе не наказание и не проклятие, как думал скальд, а особая милость и награда.
Глава третья
Но если даже милость и снизошла на человека, это еще не значит, что он в состоянии принять ее. Когда дошло до дела, оказалось, что этот скальд не способен таскать камни. У Провидения были, конечно, добрые намерения, этого никто не отрицает, но какой в них толк, если человек их не достоин. С мрачными усмешками смотрели переносчики камней, как у юноши подгибаются колени; некоторые хохотали открыто — кто знает, возможно, в первый раз за долгое время им выпало такое развлечение: ха-ха-ха, парень не может таскать камни! Как бы мало камней ни накладывали Оулавюру, как бы он ни скрежетал зубами, напрягая все свои силы, он сгибался, точно гвоздь, который пытаются забить в булыжник. Тогда его заставили нагружать камни на носилки, но и это оказалось не лучше, центр тяжести переместился в верхнюю часть туловища и юноша упал вниз головой.
— У тебя что, голова закружилась? — спросили его.
— Да, — ответил он.
Здесь каждого ценили соответственно тому, как он может таскать камни, но Оулавюр Каурасон Льоусвикинг совсем не мог таскать, все его силы уходили на то, чтобы любой ценой удержаться на ногах; но главное, теперь он уже окончательно не знал, кто он такой, и это было хуже всего. Он отупел среди этих громадных мертвых камней. К нему подошел десятник.
— Иди-ка ты, парень, домой, — сказал он.
— Домой? — удивился Оулавюр Каурасон.
— Да, — сказал десятник, — домой.
Подошло время обеда, женщины и дети принесли мужчинам котелки с рыбным супом и бутылки с кофе, засунутые в чулки. Оулавюру Каурасону никто ничего не принес. Он стоял поодаль и смотрел, как люди располагаются на камнях и принимаются за еду.
— А ты что, не собираешься есть? — спросили они.
— Нет.
— Почему?
— Потому что у меня ничего нет.
— А что у тебя в узелке?
— Там мои вещи.
— Вещи? Какие?
— Все, какие у меня есть, — сказал он, — книги.
— Книги? — изумились они. — Что за книги?
— Несколько книжек стихов и еще «Фельсенбургские повести».
— Стихи? И «Фельсенбургские повести»? — Они с удивлением переглянулись.
Один из них положил конец этому разговору, сказав:
— Перестаньте приставать к парню со своими дурацкими вопросами. Разве вы не видите, что у него не все дома, он же тронутый. Реймар привез его по поручению прихода на носилках из одного восточного фьорда и поместил у старой Туры из Скаульхольта. Давайте лучше выделим понемножку от наших обедов и накормим его.
И тронутому отлили супа — больше, чем из двадцати котелков, и кофе — больше, чем из двадцати бутылок. Но если не считать этого случая, рабочие обращали на него столько же внимания, сколько на приблудного пса. Юноша не привык быть на людях и, наевшись, незаметно побрел прочь со своим узелком, радуясь, что ему больше не надо работать. Он вскарабкался по каменистому откосу, и вскоре люди скрылись из виду. Столпов поселка тоже больше не было видно на кочках, они ушли. Вдали виднелся поселок. Оулавюр Каурасон побежал, ноги его вдруг сделались одинаковой длины, если он и падал, то тут же вскакивал. Он бежал прочь от человеческого жилья, через покрытые кочками болота, по холмам и пригоркам, пока не оказался в укрытии, где никто не мог его видеть. Он остановился в небольшой лощине и перевел дух. Вдали от людских глаз он почувствовал облегчение. Последние дни и ночи были какой-то сказкой, и он потерял самого себя, но теперь он был уверен, что снова обретет себя, подобно умершему, который постепенно обретает себя в другом мире. И хоть он в этом новом мире был еще сосунком, как чудесно было родиться заново и владеть солнцем, подобно всем остальным людям, а не ждать, как раньше, по полгода маленького солнечного лучика. Точно влюбленный, он вскинул лицо к солнцу, больше их ничто не разделяло. Да. теперь он был совершенно новым человеком, он ни от кого не зависел, и, если на то пошло, может быть, именно ему принадлежал этот мир, за обладание которым все борются, считая, что он принадлежит им. Быть молодым и стоять, подставив лицо солнцу, — это нельзя сравнить ни с чем. Радуясь, вознесенный над всеми людьми, скальд поднял руки к небу совсем как тогда, когда был еще мальчиком.
Да, он родился заново, встал на ноги и пошел, и овцы на склонах смотрели на него с любовью.
Нет, невозможно, чтобы вдруг перестало существовать то, что однажды появилось на свет. Юношу больше не страшило бессмертие души, та догма, которая когда-то казалась ему верхом жестокости. Сегодня его душу чаровало все, отмеченное присутствием Создателя. Вот маленький прозрачный ручей, похожий на все ручьи, берущие свое начало из родников. Он начинается далеко, в глубине долины и струится со спокойной, почти благоговейной радостью, подобной дыханию высших сфер; его радость близка радости скальда; ручей и скальд — они оба полны любви, их обоих освещает солнце, и смерти больше не существует. Скальд долго брел по берегу ручья, вдали от людей. Наконец долина закончилась скалистым ущельем и зеленой котловиной, на дне котловины на небольшом зеленом холмике стояла старая овчарня с дерновой крышей, здесь-то среди одуванчиков и лютиков и уселся опьяненный радостью скальд; росла тут и полевая горечавка, белая и голубая.
Пока скальд лежал в зеленом загоне, окружавшем овчарню, и смотрел в синее небо, а невдалеке журчал ручей, и птицы мирным щебетом возвещали полдень, и под боком у своей матери, улыбаясь, спал ягненок, и на том берегу сверкавшего фьорда горы расплывались в призрачной синеватой дымке, он понял, что природа — это единая, всеобщая мать, что и он сам и все-все живое — это одна душа и что больше не существует ничего безобразного и ничего дурного. Скальд достал свою тетрадь и начал слагать стихи об этих возвышенных таинственных чувствах, об этих высоких откровениях. Он забыл и про Эдду[9] и про всю другую премудрость, которую постиг, пока лежал в уголке под скошенным потолком, забыл свою страсть к напыщенным выражениям; ручей, журчавший под холмом, диктовал ему, и слагал стихи не скальд, а бескрайняя радость зелени и синевы.
Как ясны небесаИ как сверкает на цветах роса!О край зеленой жизни!О жизни край зеленый, край моих растений!Хочу быть добр, как этот день весенний.Моей страны краса! —Поют ей славу птичьи голоса.О край бесценной жизни!О жизни край бесценный, край моих видений.Небесных звуков и земных творений!
Так скальд сочинял весь день, он читал свои стихи природе, валялся на спине и глядел в небеса. А когда наступил вечер, он напился воды из ручья. Он был убежден, что птицы небесные принесут ему в клювах еду, лишь только он почувствует голод. Он верил, что природа — вершина не только красоты и величия, но также человеколюбия и благородства, к тому же он сочинил гимн в ее честь, нет, ему было совершенно ясно, что отныне природа не позволит юному и любящему скальду в чем-либо нуждаться.