Это безумие - Теодор Драйзер
Я держал ее за руки и плакал. Горько плакали мы оба.
Что произошло дальше? Вот что. Мы дошли пешком до тогда еще строившегося собора Святого Иоанна Благословенного и поднялись на каменный постамент высотой футов пятнадцать – на этом постаменте со временем будет установлен стержень арки, которая поддерживает трансепт.
Мы сели, Элизабет в своем красивом летнем платье и я в хлопчатобумажном костюме, и с грустью вперили взор в звезды. Млечный Путь, Большая Медведица, Малая Медведица, Альтаир, Алголь, Сириус. Внизу, в глубине парка Морнингсайд, затерялась пагода. По 110-й сворачивал, громыхая, трамвай с освещенной буквой L. По Амстердам-авеню неслись, слепя фарами, автомобили и таксомоторы. А под нами, на улице, обнимались влюбленные парочки.
Мы немного успокоились. И тут, сидя в тени огромного собора, вдыхая теплый летний ветерок, глядя на звезды, вечные звезды у нас над головой, мы оба ощутили вдруг нечто вроде чудовищной боли. Я не понимал себя. Я жалел себя. Я не понимал ее. В памяти возникли какие-то мелкие, незначащие эпизоды нашей совместной жизни, сценки, разговоры. Очень может быть, эти воспоминания возникли прежде у нее, а от нее передались мне. Мы оба погрузились в раздумье.
– Я не в силах это переносить! – внезапно воскликнула она. – Нет, не в силах! Не могу! Ох, я должна уйти! Я хочу умереть! – И с этими словами она приложила руки к сердцу.
– Бетти, пожалуйста, не говори так, – взмолился я. – Я тоже не в силах это переносить, это ужасно! Я знаю, я негодяй. И всегда был негодяем. Но я не брошу тебя. Я сделаю все, лишь бы ты не плакала. Прошу тебя, держи себя в руках, не распускайся. Ведь ты не такая, как все, ты умна, как никто, ты знаешь, что такое жизнь. Не я один виноват. Виновата жизнь, Бетти, жизнь! Как же нелегко жить!
– Все кончено, – повторила она, рыдая навзрыд. – Все кончено! Все кончено!
– Нет, нет, нет, – шептал я. – Не говори так, Бетти. Не говори так. Пожалуйста!
– Все кончено! Все кончено! Да, все кончено – для меня!
Спустя какое-то время я отвез ее домой. Она сказала, что через пару дней мы увидимся. И через пару дней мы действительно увиделись. Но что толку? У нас все кончилось. Она это знала, и я тоже это знал. Я не переносил ее мрачных мыслей, ее слез, ее гамлетовских колебаний. И в то же время, когда я вспоминал, как она хороша собой, как мне нужна, как умна, какой веселой, остроумной умеет быть, – мне, несмотря ни на что, мучительно хотелось оставаться с Элизабет, и это при том, что новые увлечения, которым я предавался, сводили на нет мои чувства к ней.
Все дело в том, что она не отпускала меня, держала как на цепи. Я восхищался ей, даже когда она была подавлена, когда злилась, когда копалась, точно Фрейд, в своей и в моей душе. Среди всех мужчин и женщин, которых я знал, не было никого, кто бы своим умом, творческой энергией вызывал у меня такое уважение, как она. Что же до ее красоты, то даже те женщины, кого я предпочел ей, не могли с ней сравниться.
И все-таки я не мог, как ни старался, устоять против притягательной силы жизни, против всегдашней страсти к переменам, ко всему новому, неизведанному. Любовь к жизни манила меня к себе, притягивала, охаживала кнутом, нашептывала, соблазняла: «Будет тебе. Будет. Не выдумывай. Что за вздор? Одна девушка. Одна жизнь. Одна любовь. Однако не делай вид, что ты будешь верен одной, всего одной в целом мире. У тебя молодость. У тебя обаяние. У тебя слава. У тебя поклонницы. Нет, в твою верность я никогда не поверю…»
Книга Сидонии
Это было в конце января или в начале февраля 1913 года. Помню, как, выходя из поезда на станции Харрисон-стрит, я сравнивал сырой, холодный, задымленный воздух Чикаго с почти совсем еще чистым воздухом тогдашнего Нью-Йорка.
В Нью-Йорке, откуда я приехал в Чикаго, у меня не все складывалось благополучно. Я только что закончил «Финансиста», и, хотя ни меня, ни Элизабет текст романа не устраивал, вынужден был отдать роман в издательство, чтобы было, на что жить и работать над «Титаном», моей следующей книгой.
Материалы к «Финансисту», насколько я знал, можно было отыскать в подшивках самых крупных чикагских газет с 1880 года. А также, как оказалось, – в памяти жителей Чикаго: издателей, коммерсантов, священников, юристов и политиков, всех тех, кто знал Чарлза Т. Йеркса и кому я, чтобы познакомиться, заблаговременно отправил рекомендательные письма, и, как выяснилось, не зря.
От одиночества я тогда страдал не слишком. Элизабет мне надоела, и я ее с собой не взял. Что же касается Аглаи, то, хотя наши отношения последнее время усложнились, я без нее, пожалуй, скучал; уехать со мной из Нью-Йорка она никак не могла.
Из всех американских городов Чикаго навсегда останется моей первой любовью; я без устали бродил по городу, разглядывая дома и улицы, где некогда предавался юношеским мечтаниям.
Вот здесь я когда-то работал! На этом углу я стоял в рождественский вечер, проклиная себя за неумелость и раздумывая, что мне делать дальше. У этой двери я в поисках работы в нерешительности переминался с ноги на ногу, боясь, как бы меня в очередной раз не «завернули». У витрины этого ресторана я стоял, завистливо поглядывая на тех, кому больше повезло в жизни. Тогда я еще находился в плену иллюзий: мне казалось, что вкусная еда, модная одежда, деньги – предел мечтаний. Ну а теперь я вернулся сюда написать о тех болезнях, которые никакими деньгами не вылечишь.
И вот, не прошло и двадцати четырех часов, а я уже въехал в квартиру, о которой можно было только мечтать: две огромные комнаты с ванной в большом старом доме на Норт-Шорт-драйв. Под окнами росли невысокие, запорошенные снежком ели, а за ними открывался вид на необъятных размеров озеро, над которым парили чайки и по которому время от времени проплывал пароход. Отсюда я ходил по редакциям газет, работал в