Кен Кизи - Над кукушкиным гнездом
— Он глухой, — говорит ей санитар. — Я заберу его. Вечно развязывает свои простыни и бродит где попало.
Я делаю шаг, и она пятится.
— Да, пожалуйста, — говорит санитару. И теребит цепочку на шее. Дома она запирается в ванной, чтобы не видели, раздевается и трет распятием по всему родимому пятну, которое тянется тонкой линией от угла рта вниз, по плечам и груди. Трет, и трет, и радует богородицу до осатанения, а пятно остается. Она глядит в зеркало, видит, что пятно еще темнее, чем всегда. Наконец берет стальную щетку, какими соскребают краску с лодок, счищает пятно, надевает ночную рубашку на ободранную до крови кожу и заползает в постель.
В ней полно этого добра. Пока она спит, оно поднимается горлом в рот, вытекает из угла рта, как багровая слюна, и опять стекает по шее, по телу. Утром она видит, что пятно опять на ней, и она почему-то думает, что оно не изнутри — как можно? у нее, у честной католички? — и решает, что это от постоянной ночной работы среди таких людей, как я. Это наша вина, и она поквитается с нами, даже если это будет последним делом в ее жизни. Хочу, чтобы проснулся Макмерфи, помог мне.
— Вы привяжите его к кровати, мистер Гивер, а я пока приготовлю лекарство.
На групповых собраниях выступали с жалобами, хранившимися под спудом так долго, что и самого предмета жалоб давно не осталось. Но теперь здесь был заступник Макмерфи, и больные нападали на все, что им когда-то не понравилось в отделении.
— Почему надо запирать спальни по выходным? — Спрашивает Чесвик или кто-нибудь еще. — Неужели и по выходным мы сами себе не хозяева?
— Да, мисс Гнусен, — говорит Макмерфи. — Почему?
— Мы знаем по прошлому опыту, что если не запирать спальни, вы после завтрака снова ляжете спать.
— Это что, смертный грех? Ведь нормальные люди поздно спят по субботам и воскресеньям.
— Вы находитесь в этой больнице, — отвечала она, словно в сотый раз, — потому что доказали свою неспособность встроиться в общество. Доктор и я считаем, что каждая минута, проведенная в обществе других пациентов, за некоторыми исключениями, действует благотворно, и наоборот, каждая минута, проведенная в одиночестве, в задумчивости, только увеличивает ваше отчуждение.
— Так вот из-за чего собирают по восемь душ, когда ведут на ТТ, или ФТ, или еще какую-нибудь Т?
— Совершенно верно.
— Значит, если хочется побыть одному — ты больной?
— Я этого не сказала…
— Значит, если иду в уборную облегчиться, мне надо взять с собой семь приятелей, чтобы не давали мне задуматься на стульчаке?
Пока она изобретала ответ, Чесвик вскакивал и кричал ей:
— Да, так, что ли, получается?
И другие острые, сидевшие вокруг, говорили:
— Да, да, так, что ли, получается?
Она ждала, когда они уймутся и восстановится тишина, а потом спокойно отвечала:
— Если вы немного успокоитесь и будете вести себя как группа взрослых на дискуссии, а не как дети в песочнице, мы спросим доктора, не считает ли он целесообразным внести изменения в нашу методику. Доктор?
Все знали, как ответит доктор, и, не дав ему раскрыть рот, Чесвик выпаливал новую жалобу.
— А что же тогда с сигаретами, мисс Гнусен?
— Да, что с ними? — Ворчали острые.
Макмерфи поворачивался к врачу и повторял вопрос прямо ему, пока не успела ответить сестра.
— Да, док, что с сигаретами? Какое она имеет право держать сигареты — наши сигареты — у себя на столе, будто она их купила, и откидывать нам по пачечке, когда ей заблагорассудится? Мне это не очень интересно — покупать сигареты и чтобы кто-то говорил мне, когда их можно курить.
Доктор наклонил голову, чтобы посмотреть на сестру через очки. Он не знал, что она забрала к себе все лишние сигареты и не дает на них играть.
— Что там с сигаретами, мисс Гнусен? Я, кажется, ничего не знал…
— Доктор, я считаю, что выкуривать за день три, четыре, а то и пять пачек — слишком много. А именно это и происходило у нас на прошлой неделе — после прибытия мистера Макмерфи… И я решила, что разумнее всего взять на хранение сигареты, купленные больными, и выдавать каждому по пачке в день.
Макмерфи нагнулся и громко зашептал Чесвику:
— Слушай следующий указ насчет сортира: мало того что идти туда семь-восемь, можно только два раза в день и когда она прикажет.
Он развалился в кресле и захохотал так громко, что еще минуту никто не мог сказать ни слова.
Макмерфи получал большое удовольствие от этой бузы, но, по-моему, немного удивлялся, что не терпит больших притеснений от персонала, а особенно удивлялся тому, что старшая сестра не находит для него более сильных слов.
— Я думал, ваша старая стервятница покрепче, — сказал он как-то после собрания Хардингу. — Может, чтобы вправить ей мозги, ее и надо было только осадить разок. Да нет… — он нахмурился, — она ведет так ведет, как будто лучшие козыри припрятаны у ней в белом рукаве.
Он получал удовольствие до следующей среды. И тогда он узнал, почему старшая сестра так уверена в своих картах. По средам они собирают всех, на ком нет какой-нибудь гнили, и ведут в плавательный бассейн, все равно, хочешь ты или не хочешь. Когда в отделении был туман, я прятался в нем, чтобы меня не взяли. Бассейн всегда меня пугал; я всегда боялся, что зайду с головой и утону, меня всосет в канализацию и — прямиком в море. Мальчишкой, когда мы жили на Колумбии, я воды совсем не боялся; ходил по мосткам над водопадом, как все остальные мужчины, карабкался по камням, зеленая и белая вода бурлила вокруг меня, и в брызгах стояли радуги, а на мне даже не было сапог, как на других мужчинах. Но когда я увидел, что папа стал бояться разных вещей, я тоже стал бояться и до того дошел, что даже от мелкого пруда шарахался.
Мы вышли из раздевалки, бассейн колыхался, плескался и был полон голых мужчин; гогот и крики отражались от высокого потолка, как всегда бывает в крытых бассейнах. Санитары загнали нас в воду. Вода была приятной теплой температуры, но я не хотел удаляться от бортика (санитары ходят вокруг с бамбуковыми шестами и отталкивают тебя, если цепляешься за бортик) и поэтому держался поближе к Макмерфи — я знал, что его на глубину не выгонят, если он сам не захочет.
Он разговаривал со спасателем, а я стоял метрах в двух. Макмерфи, наверно, стоял над ямой, потому что ему приходилось работать ногами, а я просто стоял на дне. Спасатель стоял на бортике бассейна со свистком; на нем была майка с номером отделения. Они с Макмерфи заговорили о разнице между больницей и тюрьмой, и Макмерфи говорил, насколько больница лучше. Спасатель был не так в этом уверен. Он сказал Макмерфи, что одно дело, если тебя приговорили, и совсем другое — если тебя поместили.
— Тебя приговорили к тюрьме, и ты знаешь день, когда тебя выпустят на волю, — сказал он.
Макмерфи перестал плескаться. Он медленно поплыл к бортику бассейна и уцепился за него, глядя на спасателя.
— А если тебя поместили? — Спросил он, помолчав.
Спасатель пожал мускулистыми плечами и подергал свисток, висевший у него на шее. Он был профессиональный футболист со следами шипов на лбу, и случалось, когда его выпускали из палаты, где-то в голове у него щелкал сигнал, губы его начинали плеваться цифрами, он становился на все четыре, в позицию линейного, и налетал на проходящую санитарку, всаживал ей плечо в почки, чтобы полузащитник как раз успел проскочить в образовавшуюся брешь. Вот почему его держали в буйном: когда он не дежурил спасателем, он в любую минуту мог выкинуть такой номер.
Он еще раз пожал плечами в ответ на вопрос Макмерфи, потом оглянулся, нет ли поблизости санитаров, и присел над самым бортиком. Показал Макмерфи руку.
— Видишь гипс?
Макмерфи смотрел на здоровенную руку.
— Браток, у тебя нет на руке гипса.
Спасатель только ухмыльнулся.
— Вот, а гипс у меня потому, что получил тяжелый перелом в последней игре с кливлендскими коричневыми. Не могу надеть форму, пока рука не срастется и не снимут гипса. Сестра у меня в отделении говорит, что лечит руку втайне. Ага, говорит, если не буду давать ей нагрузку, она снимет гипс, и тогда вернусь в клуб.
Он оперся кулаком на мокрый кафель — встал на три точки проверить, как ведет себя рука. Макмерфи смотрел на него с минуту, потом спросил, давно ли он ждет от них известия, что рука срослась и можно выйти из больницы. Спасатель медленно поднялся и потер руку. Вид у него был такой, как будто он обиделся на вопрос Макмерфи, как будто его обвинили в том, что он нежный и носится со своими болячками.
— Я на принудительном лечении, — сказал он. — Будь моя воля, я бы давно вышел. Может, я и не сыграю в первом составе с такой рукой, но полотенца я мог бы складывать, правильно? Мог бы что-нибудь делать. А сестра у меня в отделении говорит врачу, что я еще не готов. Паршивые полотенца складывать в раздевалке — и то не готов. — Он повернулся и пошел к своему спасательному стулу, забрался по лестнице на стул, как пьяная горилла и посмотрел на нас оттуда, выпятив нижнюю губу.