Иво Андрич - Собрание сочинений. Т.2. Повести, рассказы, эссе. Барышня.
В такой вот день рано поутру на площадку перед старым каменным мостом, как будто на сцену, вывели Али-пашу с сыном и восемью другими узниками, его личными друзьями, а также открытыми противниками танзимата и миссии Омер-паши в Боснии и Герцеговине.
За ними следовал отряд из тридцати низамов, конных и пеших, а в боковых улицах теснился целый маленький караван нагруженных и порожних мулов и лошадей.
Внимание всех — и солдат, и узников — было сосредоточено на Али-паше. Грузный и хромой, не привыкший ходить пешком, он еле шел, левой рукой опираясь на трость, а правой — на плечо своего сына Хафиз-паши.
Вообще-то старшим сыном визири был не Хафиз, а Назиф, также имевший ранг паши, но тот оказался сибаритом, горьким пьяницей и лоботрясом — вылитый дядя Хаджун! Поэтому Хафиз, едва возмужав, стал помогать отцу во всех делах. Этот красивый и для своих лет необыкновенно зрелый молодой человек был отрадой и надеждой отца. Он обладал чрезвычайно развитым чувством ответственности и фамильной гордости, но не той, которая проявляется в спеси и пренебрежении к другим, а той, что выражается в чувстве собственного достоинства и зиждется не на насилии и грабежах, а на труде, таланте и прозорливости. Сейчас он страдал так, как могут страдать люди высокой души, — скрывая свое страдание. В руках врагов он оставлял редкостной красоты жену, единственную женщину, которую он знал и которая недавно родила ему второго сына; расставаясь с нею, он не надеялся больше ее увидеть. Еще горшую муку Хафиз испытывал из-за отца: к нему он всегда питал огромную сыновнюю любовь и безграничное восхищение. Он стыдился — это верное слово, — что отец в последние годы ослабел и обрюзг, что у него уже заметны неприятные и пугающие признаки одряхления: забывчивость, раздражительность, какое-то нелепое легкомыслие, чрезмерное самомнение, вялость духа и нерешительность в поступках. Он опасался, что эти слабости, которые до сих пор видел только он один и прикрывал насколько мог, теперь откроются всему свету. Ему и жаль величественного старца, и больно за него, но он понимает, что не в силах помочь ни отцу, ни себе. Однако он делает все, что может: стиснув зубы, бережно и нежно поддерживает старого визиря.
Прижавшись друг к другу и тем изолировав себя от остальных узников, отец и сын составляли живописную группу, двигавшуюся медленно и торжественно и создававшую вокруг себя пустоту поруганного достоинства.
Когда они остановились у моста, солдаты вывели мелкого и пузатого ослика со следами седла на вылинявшей шкуре. Время от времени он задирал большую лохматую голову и, тоскуя по чистому воздуху и свободе, беспокойно стриг ушами весеннее небо.
Суетливый унтер-офицер отдавал распоряжения. Избегая обращаться непосредственно к старому визирю, он грубо приказал, чтоб тот сел верхом на осла, а Хафиз-паша взял животное под уздцы и повел его. Воцарилась растерянная тишина, а затем начались странные объяснения. Хафиз-паша внушал усердному служаке, что выполнить его приказ невозможно, физически невозможно. Али-паша, как он сам видит, один из самых высоких людей в Герцеговине — «без двух пальцев три аршина» — и весит больше девяноста окка на базарных весах.
Хафиз-паша говорил тихо, но яростно, меняясь то и дело в лице; заметно было, что ему тяжело и стыдно принародно обсуждать с этим жалким человеком физические особенности старика, который стоит здесь же, молча опираясь на него. Унтер-офицер угрюмо и упрямо отвергал какие бы то ни было возражения и в нетерпении настаивал, чтобы приказание свыше немедленно исполнили, чтобы старый визирь сел на осла и ехал на нем дальше.
Подошел и вмешался капитан, начальник диковинного каравана, он выслушал сына, посмотрел на визиря, глянул на стоявшего в стороне и моргавшего под утренним солнцем осла. Не требовалось особого ума, дабы понять, что старик в состоянии перешагнуть через ослика, но не в состоянии, высокий и грузный, сесть на него верхом, равно как и осел не в состоянии его везти. Было очевидно, что и сейчас произошло то, что всегда может произойти и что в подобные времена и в подобных армиях происходит часто: кто-то где-то в какой-то далекой канцелярии, по какому-то старинному предписанию или обычаю, вдохновленный ненавистью и усердием, отдал приказ, не зная ни человека, которого этот приказ касается, ни обстоятельств, в которых тот находится. И теперь все растерянно стояли, будто уперлись в стену: налицо строгое предписание, а выполнить его нет ни малейшей возможности.
Капитан отправился искать высшее начальство, и прошло немало времени, пока он кого-то отыскал и получил позволение посадить пленника на мула, а не на осла.
Мул был выше и сильнее осла, но весь в язвах, тощий и облезлый из-за плохого корма и непосильной работы в тяжелые зимние месяцы, когда на нем доставляли артиллерийские орудия от Коница к позициям кавазбаши, которому предстояло задержать Скендербега. На спине мула было отслужившее свой срок вьючное седло.
Теперь вновь выступил на сцену маленький черномазый унтер-офицер и злобно потребовал, чтобы была исполнена вторая часть приказания: визирь обязан сесть задом наперед, а его сын — вести мула под уздцы. Опять пришлось вмешаться капитану, который разъяснил, что эта часть распоряжения относится только к городам, а поскольку они покидают Мостар и идут в горы, то старик может ехать как и все прочие, по крайней мере до следующего города. И на сей раз унтеру пришлось отступиться от своего требования, но с тем большим злорадством он приказал вместе с лошадьми и мулом вести ослика.
С трудом взгромоздили визиря на мула. Кто-то успел набросить на седло небольшую попону, но все сделали вид, будто ничего не заметили. Наконец процессия тронулась и скоро скрылась за нагромождениями серого камня. День рос и набирал силу, люди начали осторожно выглядывать из запертых ворот своих домов. Открылись первые лавки.
Пустынной дорогой в горах ехали и шли как хотели, но едва приближались к какому-либо городу или большому селу, унтер устанавливал определенный порядок. Визирь должен был задом наперед сесть на мула, которого вел под уздцы Хафиз-паша. Детвора и ротозеи-бездельники собирались вокруг странной процессии, движение которой Хафиз-паша старался ускорить, а унтер — замедлить. Старый визирь со своего седла бросал тогда на толпу негодующие взгляды, словно призывая всех в свидетели столь неслыханного злодеяния. Он рычал, точно пойманный зверь, и без малейшего страха и всяких околичностей громогласно поносил Омер-пашу, называя его Михайло-свинопасом. грозил, что справедливость султана восторжествует, что она лишь на время закрыла глаза и допустила чтобы этот потурченец жег, палил, хватал и убивал истинных мусульман, которые всегда блюли порядок в этой стране и обороняли ее.
Однако уже через несколько дней визирь вдруг резко переменился. Он замолчал. Он похудел, сник, как-то истаял. Его большие серо-зеленые глаза, пород взором которых когда-то трепетала Герцеговина, побелели, будто их затянуло бельмами, они еще смотрели, но не видели и не хотели видеть. Нестриженая борода выросла, и профиль его утратил былую четкость. Передние зубы, прежде шатавшиеся, теперь быстро выпали, и все его некогда суровое и твердое лицо ссохлось, стало неподвижным и бескровным, точно на отсеченной голове; а когда на этом лице мелькал редкий луч жизни, оно выражало покорную отрешенность нищего дервиша. Его одежда, надетая кое-как, грязная и мятая, выцвела от дождя, солнца и пыли. И тем не менее человек на муле приобретал, и с каждым днем все больше, спокойное, истинное величие, каким он не обладал никогда, даже в пору наивысшего расцвета своей силы и могущества.
Прохожие чаще всего отворачивались из страха и сожаления, ибо и впрямь невыносимо было видеть столь стремительное низвержение и столь жгучее несчастье, помочь которому никто не мог и не смел. И только один мелкий лавочник в Дони-Вакуфе поборол страх и нашел в себе силы посреди базара подойти к визирю, учтиво поздороваться с ним и спросить, не надобно ли ему чего. Солдаты отпихнули лавочника, подхлестнули мула, и процессия двинулась дальше. Али-паша, который толком и не разглядел своего неведомого почитателя, ответил ему нескоро, когда уже был далеко от него. Беззубым ртом, утонувшим в бороде и усах, он глухо и невнятно произнес, что ему ничего не нужно, аллах и прежде неизменно поддерживал его, а теперь, когда он безвинно оказался в плену и неволе, помогает ему и одаряет его более чем когда-либо всем, что ему надобно. Сказал он эти слова, обращаясь куда-то ввысь, поверх всего, что его окружало. Вообще последнюю часть своего пути Али-паша провел словно в экстазе. Глядя на встревоженные лица и поникшие головы крестьян, он испытывал потребность утешить их и ободрить, точно они были пленниками, а он — здоров, всемогущ и свободен.