Лион Фейхтвангер - Семья Опперман
— Выше голову, мой мальчик. В наших широтах ртуть ниже двадцати девяти градусов никогда не опускается.
Эдгар Опперман, сидя у себя в кабинете заведующего ларингологическим отделением городской клиники, подписывал, не читая, ряд писем, которые подавала ему сестра Елена.
— Ну вот, сестра Елена, — сказал он, — а теперь я еще забегу на минутку в лабораторию.
Он казался переутомленным, задерганным; сестра Елена с радостью предоставила бы ему эти четверть часа покоя в лаборатории. Но положение угрожающее, времени терять нельзя. «Полагаю, — сказал ей тайный советник Лоренц, — что теперь это дело должна взять в свои руки решительная женщина».
— Мне очень жаль, господин профессор, — остановила она его, — но я не могу еще отпустить вас. Пожалуйста, прочтите это. — Она протянула ему две газетные вырезки.
— Вы обращаетесь со мной все строже и строже, сестра Елена, — попытался пошутить Эдгар.
Он послушно взял вырезки, стал читать. Это были обычные нападки на него, лишь тон их стал грубее, наглее. В одном случае из двух, говорилось там, оппермановский способ влечет за собой смерть оперируемого; для своих разбойничьих опытов Эдгар Опперман пользуется почти исключительно неимущими пациентами. Это замаскированные ритуальные убийства, которые жидовский врач совершает на глазах всей общественности, чтобы жидовская пресса курила ему фимиам. Глаза Эдгара потемнели от гнева.
— Они все это пишут не первый месяц, — раздраженно бросил он. — Неужели нельзя избавить меня от необходимости читать эту мазню?
— Нет, — коротко отрезала сестра Елена. После сердитой реплики Эдгара голос ее прозвучал особенно тихо, но очень решительно. — Нельзя больше закрывать глаза, господин профессор, — продолжала она строго. Так она обычно разговаривала с пациентами, когда заставляла их принимать неприятную микстуру. — Вы должны что-либо предпринять.
— Но ведь общеизвестно, — нетерпеливо перебил ее Эдгар, — что случаев со смертельным исходом у нас только четырнадцать, три десятых процента. Даже Варгуус признает, что более пятидесяти процентов безнадежных больных, после применения оппермановского способа, выздоравливают. — Он сделал над собой усилие, улыбнулся. — Я всегда готов прийти на помощь, сестра Елена. Но если сатана вселился в этих свиней, мое ли дело изгонять его? Вы слишком много требуете от меня.
Сестра Елена не сдавалась. Она села, она и не думала так быстро закончить разговор. Крепкая, массивная, сидела она против Эдгара. Статьи этих газет, толковала она ему, читают не медики, а одураченный фанатический сброд. Он, этот одураченный сброд, оказывает влияние на судьбы городских клиник. Нельзя больше отмалчиваться.
— Вы должны возбудить судебное дело, профессор, — тихо, но твердо требовала она. — Неужели вы предпочитаете, чтобы тайный советник Лоренц предложил вам это?
Эдгар Опперман признавал правоту сестры Елены, но все это внушало ему непреодолимое отвращение. Людей, которые пишут такие статьи, — волновался он, — и тех, которые верят им, нужно отправлять в сумасшедший дом, а не вызывать в суд. Спорить с ними он не может, как не может спорить со знахарями первобытных племен, которые утверждают, что туберкулез излечивается пометом антилопы, положенным на глаз пациента.
— Если министерство или старик Лоренц считают необходимым опровергать утверждения таких людей, я не вправе им мешать. Но сам я этого делать не стану. Я не занимаюсь чисткой выгребных ям.
На этот раз сестра Елена ничего не добавила. Но отступать она не собиралась. Она опять будет говорить с ним, и сегодня вечером, и завтра утром, и завтра вечером. Неужели этот большой ученый, этот ребенок, ее профессор Опперман, не понимает, что разыгрывается вокруг него?
В больницах, в университете, повсюду бездарные медики почуяли зарю. Наступило время, когда все решали не одаренность и знания, а принадлежность к определенной расе. Сестра Елена была достаточно образованна, чтобы знать, что в расовой теории столько же смысла и бессмыслицы, сколько во всякой вере в чертей и ведьм. Но для всех тех, для кого чужое дарование служило помехой в их служебной карьере, чрезвычайно заманчиво было возместить свое ничтожество указанием на нееврейское происхождение. Правда, в медицинском мире задевать профессора пока еще не осмеливались: он принадлежал к тому десятку немецких врачей, которые пользовались мировой славой. Его любили студенты, любили больные. Но неужели он не видел, как уже над доктором Якоби, которому он покровительствовал, тяготело всеобщее недоброжелательство? Маленький, уродливый Якоби становился все более запуганным и угловатым, он едва осмеливался теперь выходить к своим пациентам. А ее удивительный профессор, Эдгар Опперман, ничего не желал замечать, он не желал видеть, что с кандидатурой Якоби дело дрянь, наоборот, он ободрял Якоби и с непонятным оптимизмом уверял, что утверждение его кандидатуры — вопрос лишь нескольких дней.
Из добровольного ослепления, которым Эдгар Опперман ограждал себя от гнусной действительности, его вывел нелепый эпизод, разыгравшийся через несколько дней после разговора с сестрой Еленой. Один из бесплатных больных был застигнут в ту минуту, когда он, вопреки строжайшему запрещению, курил сигару. Человек этот страдал болезнью гортани. Куреньем он приносил вред не только больным своей палаты, но главным образом самому себе. Дежурная сестра вежливо предложила ему не курить. Он не повиновался, отделываясь шутками. Сестра настаивала, он упорствовал. Пришлось вызвать на помощь дежурного врача, доктора Якоби. Появление маленького уродливого еврея окончательно взбесило курильщика. Больным, хриплым голосом он залаял: наплевать ему на приказание еврейского врача. Пусть все это заведение вместе с профессором провалится к черту. Ему надоело изображать здесь подопытного кролика. Он истый немец, и уж он распишет в немецких газетах этого «благородного профессора». Маленький доктор стоял беспомощный, серый, как земля. К бунтовщику присоединились другие больные. Со всех сторон закричали, затявкали, залаяли хриплые голоса. Люди в полосатых больничных халатах наступали на Якоби, орали из кроватей. А он увещевал орущую, бунтующую палату доводами разума, наименее пригодными в качестве успокоительного средства. Сестру Елену осенила счастливая мысль вызвать доктора Реймерса. И доктор Реймерс, прикрикнув и крепко выругавшись, сразу утихомирил бунтовщиков; он не побоялся схватить зачинщика за плечо, как следует тряхнуть его и выгнать из больницы. С остальными поговорил твердо и решительно. И через несколько минут как раз те, кто громче всех поддерживал взбунтовавшегося курильщика, стали уже утверждать, что этот подстрекатель только и делал, что всех задирал, включая Гинденбурга и самого господа бога. Вскоре в палате слышен был лишь тихий голос сестры Елены.
Перемены в фирме Опперман, нападки в печати на Густава, низкие газетные выпады против него самого мало трогали Эдгара. А вот этот дурацкий бунт сразу его подкосил. Его поразило, что даже те пациенты, которые на себе испытали благотворные результаты его лечения, поддались все-таки влиянию глупых подстрекательских статеек. Он заявил сестре Елене, что возбуждает судебное дело.
На следующий же день Эдгар поехал к профессору Мюльгейму. Он спросил, нельзя ли побудить прокурора поднять дело ex officio[43], принимая во внимание, что он, Эдгар, государственный служащий. Вместо всякого ответа Мюльгейм спросил, в каком году Эдгар родился. Потом он достал коньяк соответствующего года и налил ему рюмку. С кривой усмешкой на изрезанном множеством морщинок лукавом лице Мюльгейм сказал:
— Боюсь, Эдгар, это все, что я могу для вас сделать.
Озадаченный Эдгар спросил, как так да почему. Вряд ли кто усомнится в том, что утверждения этих газет — бесстыдная ложь. В доказательство можно привести огромный материал, доступный пониманию всякого. Что же может помешать ему начать дело? Разве они живут не в правовом государстве?
— Как вы сказали? — переспросил его Мюльгейм. И, увидев в глазах собеседника недоуменный испуг, пояснил: — Приди вы ко мне даже на месяц раньше, Эдгар, когда некоторая часть законов, хотя бы формально, соблюдалась, я, как добросовестный адвокат, и тогда не посоветовал бы вам затевать дело. Все эти газетные писаки, конечно, постарались бы доказать свою правоту.
— Но… — гневно перебил его Эдгар.
— Знаю, знаю, — отмахнулся Мюльгейм, — это им никогда не удалось бы. Но ваши противники насочинили бы о вас кучу новых, еще более бессмысленных и гнусных вещей, а суд возбуждал бы все новые и новые дополнительные расследования. Словом, на вашу голову вылили бы такое море грязи, что вы задохнулись бы от негодования. Не забывайте, Эдгар, что у ваших противников огромное преимущество перед вами: безусловное отсутствие честности. Поэтому они сегодня у власти. Они прибегали всегда к средствам столь примитивным, что никто попросту не счел бы эти средства возможными, ибо ни в какой другой стране они и не были бы возможны. Они, например, перестреляли одного за другим всех более или менее авторитетных левых лидеров. Поверьте мне, вы не сыщете нынче в Германии ни одного судьи, который осудил бы газетных борзописцев. А после новых выборов в рейхстаг суды будут попросту отказывать в приеме таких исков.