Лион Фейхтвангер - Настанет день
В один из ближайших дней Иосиф, выполняя приказ императора, велел отнести себя по Священной улице на Палатин в часы утреннего приема.
При входе во дворец его, как и всех посетителей, обыскали – нет ли при нем оружия, затем впустили в первый вестибюль: там находилось уже несколько сот человек, стража выкликала имена, чиновники гофмаршала Криспина записывали их, одних отправляли ни с чем, других допускали в приемную. В приемной толпились посетители. От одного к другому спешили церемониймейстеры и, по указанию Криспина, уточняли списки.
На Иосифа все обратили внимание. Он видел, что и Криспин встревожен его приходом, и с легкой улыбкой отметил про себя, что тот после некоторого колебания внес его не в список привилегированных посетителей – приближенных первого допуска, а лишь в общий список знати второго разряда. По пути сюда Иосиф был полон мужества и твердил себе, что чем скорее пройдут мучительные минуты встречи с Домицианом, тем лучше; а теперь был рад, что попал только во второй список, и ему, может быть, так и удастся уйти незамеченным, ничего не сказав.
Наконец раздался возглас: «Владыка и бог Домициан пробудился!» – и двери, ведущие в спальню императора, раскрылись. Все видели Домициана, он полусидел на своем широком ложе, гвардейские офицеры в полном вооружении стояли справа и слева. Глашатаи стали вызывать посетителей по первому списку, и те один за другим проследовали в опочивальню. Находившиеся в приемной жадно следили, как император приветствует каждого из них. Большинству он только протягивал руку для поцелуя, лишь немногих обнимал, согласно обычаю. Было ясно, что не может он изо дня в день целовать всех подряд: ведь уже не говоря об опасности заражения, многие были ему просто противны. Все же ни одни император до него не показывал так откровенно, сколь тягостна эта обязанность; то, что именно Домициан, ревностный страж обычаев, все чаще уклонялся от этого доброго обычая, вызывало раздражение многих и обижало.
Очень скоро император сделал перерыв. Не считаясь с толпой ожидавших приема, он бесцеремонно зевал, потягивался, нетерпеливо рассматривал собравшихся, потом кивнул Криспину, пробежал глазами списки. Потом вдруг оживился. Хлопнув в ладоши, подозвал к себе карлика Силена, что-то шепнул ему. Карлик, переваливаясь, отправился в приемную, все взгляды последовали за ним; тот шел прямо к Иосифу. Среди полной тишины карлик глубоко склонился перед ним, сказал:
– Владыка и бог Домициан приказывает вам подойти к его ложу, всадник Иосиф Флавий.
Иосиф, на глазах у всего сборища, проследовал в опочивальню. Император заставил его сесть на край ложа, что считалось высоким отличием, сегодня никто, кроме него, не был им удостоен. Домициан обнял Иосифа и поцеловал его, но не с отвращением, а неторопливо и серьезно, как того требовал обычай.
Однако в ту минуту, когда он прижался щекой к щеке Иосифа, он прошептал:
– А ты потомок Давида, мой Иосиф?
Иосиф же ответил:
– Ты сказал это сам, император Домициан.
Император разжал объятия.
– Вы смелый человек, Иосиф Флавий, – заявил он.
Потом карлик Силен, который все слышал, проводил Иосифа обратно в приемную, еще ниже склонился перед ним и сказал:
– Прощайте, Иосиф Флавий, потомок Давида!
Император же велел закрыть двери опочивальни, прием был окончен.
Еще несколько дней спустя в официальных ведомостях появилось следующее сообщение: император ознакомился с историческим трудом, над которым сейчас работает писатель Иосиф Флавий. Оказалось, что книга не способствует благу Римской империи. Таким образом, упомянутый Иосиф Флавий не оправдал надежд, которые возлагались на него в связи с его первым трудом «Иудейская война». Поэтому владыка и бог Домициан повелел изъять из почетного зала храма Мира бюст писателя Иосифа Флавия.
И этот бюст, где Иосиф, слегка повернув голову, смотрит через плечо и лицо у него худое и смелое, – был удален из храма Мира. Его передали скульптору Василию, чтобы тот употребил драгоценный металл – это была коринфская бронза, уникальный сплав, возникший при сожжении города Коринфа[53], когда слились воедино металлы многих статуй, – чтобы тот употребил его для бюста сенатора Мессалина, выполнить который ему поручил император.
3
– Вы оговорились или я ослышался? – спросил Регин Марулла и так резко повернул мясистую голову, что, несмотря на все свое мастерство, парикмахер-раб чуть не порезал его.
– Ни то, ни другое, – ответил Марулл. – Обвинение против весталки Корнелии будет возбуждено, это решено твердо. Курьер из Полы[54] доставил вчера предписание. Видимо, DDD придает этому делу большое значение. Иначе он не стал бы посылать приказ с дороги, а подождал бы, пока доедет до Рима.
Регин что-то пробурчал, тяжелый взгляд его сонных глаз под нависшим лбом казался еще задумчивее, чем обычно, и не успел парикмахер закончить свое дело, как он нетерпеливо кивнул ему, чтобы тот ушел.
Однако, оставшись с другом наедине, он ничего не сказал. Он только медленно покачал головой и пожал плечами. Да и незачем было говорить, Марулл и так понимал его, и ему весь этот случай казался невероятным. Разве с DDD недостаточно той бури, которая поднялась, когда он из шести весталок[55] отдал под суд тех двух, сестер Окулат? Ведь настроение сейчас и так весьма неважное после отнюдь не блестящего Сарматского похода.[56] И зачем, клянусь Геркулесом, DDD понадобилось вытаскивать на свет обветшалые жестокие законы и обвинять весталку Корнелию в нарушении целомудрия?
Юний Марулл, посасывая ноющие зубы, внимательно и спокойно оглядел зоркими серо-голубыми глазами пыхтящего друга. Он в точности угадал его мысли.
– Да, – отозвался он, – настроение неважное, тут вы правы. Для толпы результаты Сарматского похода выглядят не блестяще, хотя успех все же достигнут, и вполне солидный. Но, может быть, именно поэтому. Ведь наши дорогие сенаторы непременно все вывернут наизнанку и обратят победу в поражение. Весталка Корнелия в родстве и свойстве с доброй половиною знати. Может быть, Фузан воображает, что эти господа будут осторожнее, если он не побоится обвинить даже самое Корнелию?
– Бедная Корнелия! – произнес вместо ответа Регин.
Оба они представили себе эту Корнелию – нежное и веселое лицо двадцативосьмилетней весталки под копной почти черных волос, представили себе, как она улыбается, сидя в своей почетной ложе в цирке, или как она, с пятью другими весталками, поднимается во главе процессии к храму Юпитера, – высокая, стройная, девственная, приветливая и бесстрастная, жрица, девушка, знатная дама.
– Надо признаться, – заметил наконец Марулл, – что после мятежа Сатурнина[57] он считает себя вправе бороться против своих врагов любыми средствами, лишь бы они вели к цели.
– Во-первых, они не ведут к цели, – возразил Регин, – во-вторых, я не думаю, чтобы этот процесс был направлен против сената. DDD знает не хуже нас, что для этого существуют менее опасные пути. Нет, дорогой мой, его побуждения и проще и глубже. Он просто-напросто недоволен исходом войны и хочет иным способом доказать свое божественное предназначение. Я уже слышу, как он изрекает пышные фразы: «Благодаря таким образцам строгих нравов и благочестия сияние Домицианова века достигнет далей грядущего». Боюсь, – заключил Регин со вздохом, – что иногда он сам верит своей болтовне.
Некоторое время оба сидели молча. Затем Регин спросил:
– А известно, кто должен оказаться сообщником несчастной Корнелии?
– Вообще-то неизвестно, однако Норбану известно. Я полагаю – Криспин, он как-то замешан в эту историю.
– Наш Криспин? – недоверчиво спросил Регин.
– Ну, это всего лишь предположение, – поспешно отозвался Марулл. – Норбан, конечно, никому не обмолвился ни словом, у меня нет никаких оснований, кроме перехваченных мною взглядов и случайных жестов.
– Ваши предположения, – заметил Регин, задумчиво проводя языком по губам, – имеют ту особенность, что они осуществляются, а Норбан весьма изобретателен, когда кого-нибудь возненавидит. Было бы ужасно жаль, если бы Корнелия, это прелестное создание, погибла только потому, что Норбан приревновал ее к египтянину.
Марулл, отчасти потому, что не разрешал себе никакой сентиментальности, отчасти по старой привычке, заговорил с напускной фривольностью.
– Жаль, – сказал он. – Как это мы сами не догадались, что Корнелия не только весталка, но и женщина. Все же, клянусь Геркулесом, когда она всходила на Капитолий, в тяжелой старомодной белой одежде и со старомодною прической, то даже такой прожженный материалист, как я, не думал о том, что у нее под платьем. А ведь я как раз охотник до таких вот запретных святынь. Однажды, в самую бурную пору моей жизни, я спал с дельфийской Пифией[58]. Она была не очень красива и уже не так молода, удовольствие ни в какой мере не стоило той опасности, которой я себя подвергал; но разожгла меня именно святость. Такую девушку, как эта Корнелия, не следовало упускать, чтобы она досталась пакостнику вроде Криспина.