Моисей Кульбак - Зелменяне
Перед сном дядя Ича опять кричал, что ему, видите ли, нужен будильник, не то он опоздает на работу.
Потихоньку набился полный дом Зелменовых, все без слов, с душевной болью, следили за тем, как дядя Ича снимает с себя одежду и ложится спать. Тетя Малкеле вдруг принялась кипятить воду в чугунах — неизвестно зачем, наверное, от растерянности.
И наконец дядя Ича уснул. Подстриженный старый подбородок прижался вплотную к одеялу, а крупный, мясистый зелменовский нос торчал в глубокой обиде на весь мир.
* * *Исчез последний портной, старый еврейский портной с бородкой, с тонкими, улыбающимися бровями и с высохшими пальцами.
Умер раз и навсегда босой потребитель картошки, великий детопроизводитель, размножающийся, как трава, так что из каждого портного становилось по меньшей мере двое портных.
Умер веселый еврей, который за миской щавелевого борща пел о большом счастье на белом свете.
Умер последний портной и вместе с ним лавка зингеровских машин и высокая барышня-полька, которая там сидела у светлого окна, умер агент по зингеровским машинам, философ и шутник с русой бородкой, который в каждый субботний вечер играл перед всем местечком в пьесах «Братья Лурье» и «Семья Цви».
Умер последний портной, и низкая хибарка, и восьмилинейная лампа, и палестинский учитель древнееврейского языка в широкополой черной шляпе, с толстой палкой из грушевого дерева, молчаливый и опустившийся человек, который неожиданно отправился пешком в Слоним, к раввину, и однажды ночью покончил самоубийством.
Зима
Зимний вечер искрится под синим небом, как глыба рафинада. Кто-то острым долотом выдолбил из этой глыбы ночной город. Из окна видно, как стынет со всеми своими заснеженными бревнами и кольями спокойный реб-зелменовский двор.
Над двором холодным рублем висит луна.
До поздней ночи сидит Тонька у зеленого абажура и выводит убористые цифры.
На постели лежит ребенок, который растет без отца. Дитя лепечет что-то, из его горлышка вылетают звуки, похожие на тиканье старинных стенных часов дяди Зиши; понемногу оно затихает, снова утопая в липкой дреме.
Тонькина тень налезает на потолок — это она наклонилась над тарелкой и откусила хлеба с сыром.
Старые стенные часы дяди Зиши бьют десять.
Осторожно открывается стеклянная дверь Тонькиной комнаты, и тетя Гита вводит нескольких женщин. С порога повеяло набожностью и бабьими секретами.
Тонькина тень снова налезает на потолок. Это она наклоняется и отхлебывает остывший чай из стакана.
— Добрый вечер! — говорят все три женщины разом.
Они, видимо, пришли с определенной целью. Впереди — еврейка с продолговатым, мучнистым лицом, с высокой прической и черной шалью на голове.
— Трудно, — говорит та, что с высокой прической, — найти простой женщине приличествующие случаю слова, дабы вести беседу с такой весьма образованной барышней. Надобно вам знать, что и мы проходили науки в нашей младости, но, увы, тяготы деторождения состарили нас преждевременно.
Тонька спрашивает:
— К чему это все? Вы же можете говорить просто?
Но оказывается, что говорить просто эта женщина не умеет. Это переписчица прописей Эстер. Она обучила целое поколение женщин цветисто выражаться в письмах и благовоспитанно вести себя. Так что выражаться высокопарно — это у нее в крови, это ее хлеб.
Теперь она безработная, теперь она выражается высокопарно лишь из любви к своей благородной, но уже погибшей профессии.
— По-другому изъясняться, — говорит она, — я не умею даже с пожилыми женщинами.
Да, вышло нехорошо. Вроде бы знания противопоставлены знаниям, а вот, к общему удивлению, из этого ничего не получилось.
Тонька — неотесанная девка.
Раз так, раз она такая штучка, то с ней надо говорить иначе.
— Мы хотим знать, — говорит жена синагогального служки, — кто отец этого ребенка?
— Вот как?
Девица, кажется, не на шутку вскипела. Это было видно. Женщины стали переглядываться — набожно и немного испуганно.
— А что ты думаешь? — говорит умная Неха. — Надо успокоить старую мать…
Тонька смотрит на нее и молчит.
— Ну что ты, зачем падать духом? — уже с сочувствием спрашивает тетя Неха.
Тогда Тонька отвечает:
— Отец этого ребенка — хороший большевик. Он расстрелял много спекулянтов…
— Послушай, дочка, что с тобой? — удивляется тетя Неха. — Ты думаешь, если случается несчастье, так уж надо на себя руки наложить? Вот у нас дочь попа тоже родила байстрюка, так взяли, обкрутили ее — и готово. Правда, в нынешнее время с этим немного труднее, но там видно будет — что-нибудь придумаем. Может быть, еще и сыщется тихий парень. Свет не клином сошелся. Но скажи на милость, зачем тебе поднимать шум: отец, мол, большевик, стрелял людей?.. Зачем падать духом? Постой. А кто отец? Русский?
Тонька кивает головой:
— Да.
— Русский — подумаешь, дело какое, — и слушать не хочет тетя Неха. — Глупое ты дитя! Поскольку никто этого не знает, скажи лучше, что он еврей, порядочный человек, — как ты этого не понимаешь? Ты же срамишь свою мать!
Тонька смеется. Она вдруг поднимается с места и обеими руками пожимает руку тети Нехи.
— Вы, вероятно, очень набожная, очень честная женщина, — говорит она.
Тетя Неха растрогана.
— Видите? — обращается она к бабам. — Она вовсе не такая распутная, как говорят… Постой, а как зовут твою дочь?
— Юляна.
— Юляна? Вот тебе раз! Это мне уже не нравится. Глупое ты дитя! Поскольку никто не знает, скажи лучше, что твою дочку зовут Сореле, или Лэинке, или Голделе — как там хочешь. И скажи, что ты отметила день ее рождения, как подобает: мол, было много гостей и на столе было всего вдоволь. Зачем нужно, чтобы тебя оговаривали, будто ты жалеешь чего-нибудь для ребенка? Такие вещи никто не должен знать.
— Боже упаси! — говорит Эстер и прикладывает к губам свои тонкие пальцы переписчицы.
Потом они стали нашептывать ей о женских делах. Речь шла о трех ритуалах, обязательных для женщин: об отделении части теста, о зажигании свечей и еще о чем-то таком, от чего Тонька вдруг покраснела. Женщины вокруг нее говорили все разом — они были, видимо, весьма компетентны в этом деле. Но Тонька вдруг поднялась и сказала:
— Знаете что, женщины, — оставьте-ка меня в покое!
Но именно тогда, в эту самую минуту, в дом проник мужчина. Это был он, Цалка дяди Юды. Он забрел сюда сонный, с галстучком, сбившимся набок, с перегоревшими мыслями на пепельно-сером лице.
Женщины онемели. Но тетю Неху осенила вдруг новая идея.
— Слушай, доченька, — принялась она шептать Тоньке на ухо, — а не подумать ли тебе о нем? О парне дяди Юды? Порядочный молодой человек, малость переучился, но это, в конце концов, не важно. Что ты скажешь, а?
И не успела Тонька оглянуться, как Неха собрала своих баб и погнала их вон из комнаты:
— Пошли, бабы, дайте молодым людям вместе посидеть…
Старые стенные часы дяди Зиши пробили половину двенадцатого. Тетя Гита и так уже спала, сидя на стуле, теперь она легла в кровать.
Тетя Неха моргнула женщинам, и они не разошлись, хотя было уже достаточно поздно. Они уселись в темном углу, за стеклянной дверью, на холодные мешки картофеля, и с интересом принялись ждать дальнейших событий.
В синих, застывших окнах виднелось заснеженное плечо реб-зелменовского двора.
Старуха, жена служки, сразу уснула, за ней тетя Неха. Только Эстер, переписчица прописей, впала в какую-то тревожную дремоту.
У Эстер, переписчицы прописей, мелькали перед глазами замысловато вычерченные буквы. Она видела завитой гимел со вздутым животом, крепко сколоченный, как башня, тет, ламед, извивающийся змеей, благородный алеф, разорванный пополам. Это был кошмар. Переписчицу прописей охватил ужас, она проснулась.
Дверь в Тонькину комнату была приоткрыта, и оттуда выливалось немного зеленого света. И вот Эстер явственно услышала разговор этих двух благовоспитанных детей.
Цалел дяди Юды:
— Окно моей комнаты выходит на север. Я видел, как за последние месяцы изменили свое расположение на небе многие звезды. Заметно, как всюду происходит движение. Все течет. Все изменяется. Только я, Цалел дяди Юды, стою на одном месте.
Тонька дяди Зиши:
— Это не верно, что ты стоишь на одном месте. Вопрос только в том, растешь ли ты, Цалка. Эх, неладно с тобой! Твоя мысль собиралась что-то сокрушить, а вместо этого сокрушила самое себя.
Цалел дяди Юды:
— Знаешь, я думаю, что время виновато, время плохое.
Тонька дяди Зиши:
— Не бывает плохих времен.
Цалел дяди Юды:
— Вот как? Тогда я не знаю, — может быть, ты, Тонька, знаешь, что со мной происходит?