Витольд Гомбрович - Космос
Людвик еще раз попросил лезвие, – а сразу после этого Леон толкнул меня, спросив, не одолжу ли я ему часы, в своих он не уверен. Я дал ему часы и спросил, зачем ему такая точность, он шепнул, что все должно быть минута в минуту! Тут же вернулся Людвик, хотел, чтобы я дал ему кусок веревки, но у меня не было. Я задумался: часы, лезвие, веревка, один просит, другой просит, что такое, неужели и с этой стороны начинается?… Сколько комбинаций могло завязаться одновременно с моей, сколько мотивов обозначиться независимо от меня, – едва проглядывающих, зачаточных, а также обманных или замаскированных? Как, к примеру, разобраться с этим ксендзом?
Стол почти накрыт, по дому расползается темень, намного более густая и плотная, чем снаружи, на лестнице уже ночь, но в нашей комнате наверху, где Фукс причесывался перед карманным зеркальцем, прислоненным к оконной раме, еще сохранялись остатки света – однако мрак лесов на склонах, в каких-нибудь трех километрах, воровски лез в окно. А деревья у дома зашелестели листвой, пронесся ветерок.
– Скандал, брат! – рассказывал тем временем Фукс. – Закусили удила непонятно почему, ты сам видел, но даже представить себе не можешь, что на прогулке делалось, кавардак, животики надорвешь, уж если за кого-нибудь возьмутся, тут только держись, не дай Бог, но и то правда, признаться, я ее понимаю… хуже всего, что она какая-то… блаженная… будь любезен, подержи зеркальце… так вот, я понимаю Люлюсю, такого парня отхватить за отцовские денежки, это, что ни говори, а раздражает, но чтобы и к другому подбираться… Лене, конечно, немного неловко, ведь это ее гости, и та, и другая ее подруги, к тому же она не знает, как себя вести в такой ситуации, уж чересчур тихоня, опять же Людвик, ну абсолютный ноль, странный тип, что прикажете, так бы я сказал, типичный функционер в костюме, откуда у него такая Лена взялась, странно, хотя люди чаще всего случайно сходятся, а, черт побери, три парочки в медовом месяце, никакого покоя, без пошлятинки не обойтись, с другой стороны, признаться, это уж слишком, даже ненормально, я понимаю, почему Люлюсе отомстить захотелось… Знаешь, она ведь застукала ее с Люлюсом…
– Как это, застукала?
– Я своими глазами видел. За завтраком. Наклонился, чтобы поднять спички, и увидел. У него рука под столом на колене, а рука Ядуси тут же, рядом, в каком-нибудь сантиметре, и явно не случайно. Об остальном можешь сам догадаться.
– Тебе показалось.
– Да это факт! У меня нюх на такие штучки. И Люлюся тоже догадалась… я по лицу понял… Так что теперь и она, и Люлюсь злятся на нее… Они просто в бешенстве…
Я не хотел с ним спорить, и опять дала о себе знать чрезмерность, неужели так оно и было, а почему бы и нет, неужели Ядечка могла быть такой, а почему Ядечка не могла быть такой, ох, нашлись бы в случае чего тысячи причин для оправдания того, что она была именно такой… но Фукс мог и ошибаться, ему просто показалось… а может, он все выдумал из каких-то неизвестных мне соображений… я болен, болен, болен. И страх, что руки снова дали о себе знать и начали оказывать давление, страх, который заставил меня сжать собственные руки. Сколько опасностей! Тем временем он болтал, менял рубашку, выныривал из нее рыжей головой, по-рыжему болтал, небо исчезало в ничто, внизу Леон «женусиум папусиум для папум пум-пум!». Я спросил резко:
– А Дроздовский?
Он нахмурился.
– Холера! Напомнил-таки, мерзавец! Я как вспомню, что через несколько дней этот несчастный Дрозд будет торчать передо мной, восемь часов, восемь часов с этим недотепой, блевать хочется от такого типа, не понимаю, что у него за талант так меня нервировать… если бы ты видел, как он ногу выставляет… Блевать! Но чего там, carpe diem, гулясиум, пока давасиум, как говорит Леонисиум, что ухватишь, то твое, так или нет?
Снизу голос Кубышки «прошу к столу, перекусим», – голос деревянный, даже каменный. Стена около окна, перед моими глазами, была, как все стены, неоднородной… жилки, красные круглые вкрапления, две царапины, выбоина, едва заметные трещинки – немного их, но все же они были, накопились за прошлые годы, и, погружаясь в их переплетения, я спросил о Катасе, интересно, как там Катася, ничего нового не случилось, как ты думаешь? Какое-то мгновение я вслушивался в собственный вопрос…
– Что там могло случиться? Знаешь что… Я считаю, что если бы нам не наскучило так на даче у Войтысов, то ничего вообще бы не случилось. У скуки, брат, глаза еще больше, чем у страха! Если скучно, то Бог знает что можно себе навоображать! Пойдем!.. – Внизу было темновато, но, прежде всего, тесно, в сенях вообще не очень удобно, к тому же стол пришлось поставить в самом углу, так как две лавки были прибиты к стенам, где уже разместилась часть компании – естественно, с хиханьками да хаханьками, что «темно и тесно, в самый раз для медовых парочек», тогда Кубышка принесла две керосиновые лампы, распространяющие какую-то муть вместо света. Через минуту после того, как одна лампа была поставлена на полку, а другая на шкаф, они разгорелись поярче, и тогда косые лучи усугубили скученность телесности нашей вокруг стала и фантастичность картины, дрожащие облака огромных теней метались по потолку, лучи резко высвечивали фрагменты лиц и торсов, а остальное терялось, и от этого теснота и толчея усиливались, это была гуща, да, именно так, густо и еще гуще, в нашествии и торжестве рук, рукавов, шей, брали мясо, наливали водку, и все реальнее казалась фантасмагория с гиппопотамами. С мастодонтами. Лампы вызывали и усиление темноты на дворе, и ее полное одичание. Я сел рядом с Люлюсей, Лена сидела между Ядзюлей и Фуксом, довольно далеко, на другой стороне фантасмагории, сливались головы, переплетались, как ветви из стен, протянутые к мискам руки. На аппетит никто не жаловался, накладывали ломти ветчины, телятинки, ростбифа, горчица ходила по рукам. У меня тоже был аппетит, но в губы плюнуть, плевок примешивался к еде. И мед. Отравился я, и вместе с моим аппетитом. Ядуся с восторгом позволяла, чтобы Толик подкладывал ей салатика, а я голову ломал, как это может быть, чтобы она была не только такой, как я думал, но и такой, как говорил Фукс, хотя это вполне возможно, и она могла быть такой со своим губоротым органом и со своим экстазом, ведь всегда все возможно, и в миллиардах возможных причин всегда отыщется оправдание любой комбинации, но ксендз, что, собственно, этот ксендз, который ничего не говорил и что-то там ел совершенно так, как если бы ел кашу или клецки, ел неуклюже, по-крестьянски, убого и как-то раздавленно, будто червяк (но я ничего не знал, я ничего как следует не знал и смотрел в потолок), что же этот ксендз, происходит что-нибудь с той стороны? Ел я с аппетитом, но и с омерзением, но это я был омерзителен, а не телятина, как жаль, что я, извращая ее, извратил самого себя, извратил для себя все… но это меня не слишком беспокоило, что, в конце концов, могло меня обеспокоить при такой отдаленности? Леон тоже ел в отдаленности. Он сидел в самом углу, там, где соединялись лавки, стекла пенсне выделялись своим блеском, как капли воды, под куполом черепа, лицо нависало над тарелкой, он резал хлеб с ветчиной на маленькие кусочки, и начиналась процедура накалывания на вилку, поднесения ко рту, отправления в рот, смакования, пережевывания, глотания, пока он управлялся с куском во рту, проходило довольно много времени. Странное дело, он молчал, и, наверное, поэтому редко кто заговаривал за столом, все насыщались. Он удовлетворялся едой. Онанизировал едой, и это было мучительно, тем более что насыщение Ядечки рядом с ротмистром казалось сходным в своем несходстве («к своим со своим и за своим»), а за ее процессом еды оставалось еще насыщение ксендза с крестьянским пережевыванием чем-то паскудным. И «еда» соединялась с «губами», и, несмотря на это, «губы» опять принимались за свое, плюнуть в губы, плюнуть в губы… Я ел, и не без аппетита, и этот аппетит стал грозным свидетельством того, что я уже сжился с намерением плюнуть, но сам испуг меня не пугал, он был слишком отдаленным… Я ел холодную телятину и салат. Водка.
– Одиннадцатого.
– Одиннадцатое – это вторник.
– …внизу плетение под серебро, вполне терпимо…
– …в Красный Крест, но они сказали… Болтовня. Разные слова, то тут, то там, «орешки, солененькие такие?», «еще бы, возьмите, пожалуйста», «я ем, не отстаю», «чей?», «вчера вечером»… гуща заваривалась и расползалась, думал я, чувствуя себя как в наползающей туче, где постоянно что-то новое всплывает наверх, кто сможет запомнить, охватить столько, столько всего, железная кровать, та кровать, на которой она лежала с ногами, куда-то делась, затерялась по дороге, далее, к примеру, пробка, кусочек пробочки в столовой, эта пробка тоже куда-то исчезла, а далее грохот в ночи или, к примеру, графиня, цыпленок, о котором упоминал Людвик, пепельница с сеткой или хотя бы лестница, да, лестница, оконце, труба и желоб. Боже мой, хлам под дышлом и рядом, Боже правый, вилка, нож с рукой, с руками, ее рука, моя рука или ти-ри-ри, Боже правый, Фукс, все, что с Фуксом, солнце, к примеру, сквозь дыру в шторе или, к примеру, наша операция по линии оглобли, колышки-подпорки или марш по дороге в жару, потом, о, Боже, Боже, усталость, запахи, допитый чай… и как тогда Кубышка говорила «моя дочь», Боже, поиски корня и, не знаю, мыло в комнатке Катаси, кусочек мыла, или чайник, ее убегающий, ускользающий взгляд, калитка, детали калитки с замком, с засовом, Боже правый. Боже милосердный, все, что было там, на окне, в плюще, или, к примеру, сначала свет, а потом темнота, тогда, в ее комнате, ветки ели, по которым я спускался, или хотя бы ксендз на дороге и ассоциации, отдаленность, Боже, Боже, птица, повисшая в небе, Фукс, снимающий ботинки, и его следствие в столовой, глупо, глупо, кроме того, наш отъезд, дом с Катасей, к примеру, в первый раз крыльцо и дверь, жара, и то, что Людвик ходил в контору, или положение кухни относительно дома, желтоватый комок и ключ от комнатки, или жаба, что с этой жабой, куда она подевалась, кусок облупленного потолка и муравьи там, у другого дерева, на дороге, и угол, за которым мы стояли, Боже, Боже, Kyrie Elejson, Crystie Elejson,[16] дерево, там, на гребне, и то место, там, за шкафом, а отец, мои недоразумения с отцом, колья нагретой солнцем изгороди, Kyrie Elejson…