Михаил Салтыков-Щедрин - Помпадуры и помпадурши
– То-то, всё до поры до времени-с.
Ответ этот, однако ж, не удовлетворил его, потому что правитель канцелярии только переставлял центр тяжести: от помпадура к ревизору. А ему хотелось знать, каким образом этот центр тяжести, будучи первоначально заключен в шкафу с законами, вдруг оттуда исчез, а теперь, в роли не помнящего родства, перебегает от помпадура к ревизору, а от ревизора опять к помпадуру.
– Дурак! – сказал он резко.
Правитель слегка зарумянился и уткнулся в бумагу.
Он это заметил и поспешил поправиться:
– Извините, пожалуйста: я погорячился. Постараемтесь привести это дело в ясность. Итак, вы утверждаете, что изъятия существуют?
– Существуют-с.
– Что они не могут быть ни отменены, ни изменены? Что и я, и ревизор, и черт, и дьявол – все одинаково обязаны иметь их в виду и соображаться с ними? Так, что ли?
– Точно так-с.
– Почему ж?!
Он опять выпрямился во весь рост, как бы спрашивая: да почему ж я до сих пор жив-живехонек?
– Все до поры до времени-с…
– Садитесь!
Загадка не давалась, как клад. На все лады перевертывал он ее, и все оказывалось, что он кружится, как белка в колесе. С одной стороны, складывалось так: ежели эти изъятия, о которых говорит правитель канцелярии, – изъятия солидные, то, стало быть, мне мат. С другой стороны, выходило и так: ежели я никаких изъятий никогда не знал и не знаю и за всем тем чувствую себя совершенно хорошо, то, стало быть, мат изъятиям.
Что правитель смешал тут два предмета совершенно разнородных: ревизора и шкаф с законами, – это было для него ясно. Что такое ревизор? Это человек, сложенный из такого же материала, как и он, помпадур. Это помпадур в квадрате – и ничего больше. Он приступает к делу с такими же голыми руками, как и самый последний из помпадуров. Он может знать, что происходит в шкафу с законами, но может и не знать – дело от того отнюдь не пострадает. Он тоже ограничен словами «до поры до времени» и, стало быть, в свою очередь, должен состоять в непрерывном опасении другого ревизора. Этот последний будет уже помпадур в кубе, но все-таки не более как помпадур, имеющий в виду грядущего вдали помпадура четвертой степени. Какое же отношение ко всему этому может иметь шкаф с законами?
Но, быть может, в этом шкафу заключался не самый источник «поры» и «времени», а только тот материал, который давал возможность в удобный, по усмотрению, момент определить «пору» и «время»? Это ли хотел сказать правитель канцелярии?
Вероятнее всего, последний именно так и разумел это дело. Он был слишком опытен в обращении с шкафами, чтобы видеть в них что-нибудь больше, нежели простые шкафы. За бытность его в этой должности, перед глазами его преемственно прошло до десятка помпадуров, и все они исчезли, как дым, именно в силу правила: до поры до времени. В этом правиле заключалась, по мнению его, вся жизнь. Он распространял его не только на помпадуров, но и на всю природу, на все окружающее. Видел ли он беззаветное ликование или осторожность, доходящую до трепета, он говорил: до поры до времени, и всегда оказывался пророком. На ликующего человека набегал помпадур и с словами: «Ты что горло-то распустил?» – приказывал взять его в часть. Тот же помпадур набегал и на осторожного человека и с словами: «Прятаться, что ли, ты от меня хочешь?» – тоже приказывал взять его в часть. Даже и самого себя правитель канцелярии не исключал из этого правила и знал, что и для него придет пора и время.
Но здесь он был непоследователен и, вместо того чтобы ждать бодро и твердо наступления своего часа, уклонялся, лавировал и всячески старался об его отдалении. Инстинкт самосохранения был слишком силен, именно тот инстинкт, который заставляет осужденного на казнь питать надежды, которым никогда не суждено сбыться. Подстрекаемый этим инстинктом, он обращал тоскливые взоры к шкафу с законами и как бы выжидал от него защиты. Он знал, что ожидания его тщетны, – и все-таки ждал. Это была слабая сторона его философии, почти отрицание ее, и нельзя сказать, чтоб он не понимал этого. Иногда огораживание себя от преждевременного наступления «часа» требовало от него таких усилий, что он даже помышлял бросить это дело. «Брошусь, да и поплыву по всему раздолью, как прочие!» – раздумывал он, но инстинкт самосохранения так и зудил, так и нашептывал: погоди! может быть, и завтра жив будешь! И таким образом он жил, питая, с одной стороны, твердое упование, что «час» неизбежен, с другой – ободряя себя смутною надеждою, не придет ли к нему в этот страшный момент на выручку шкаф с законами.
Помпадур понял это противоречие и, для начала, признал безусловно верною только первую половину правителевой философии, то есть, что на свете нет ничего безусловно-обеспеченного, ничего такого, что не подчинялось бы закону поры и времени. Он обнял совокупность явлений, лежавших в районе его духовного ока, и вынужден был согласиться, что весь мир стоит на этом краеугольном камне «Всё тут-с». Придя к этому заключению и применяя его специально к обывателю, он даже расчувствовался.
– Ведь вот, – говорил он сам с собою, – у него даже минуты нет… совсем безопасной! Возьмем, например, хоть меня. Ну, ревизор, ну, там черт-дьявол… конечно, это в своем роде момент! Но ведь не свалится же он ко мне как камень на голову. Всё же предупредят как-нибудь; цидулочку, по секрету, добрый человек напишет: едет, мол. Ну, вот тогда хоть бы этого самого Прохорова на время и убрать можно, чтоб ревизору в глаза не кинулся. Да и самый ревизор, – ведь он тоже помпадур! разве ему эти чувства неизвестны! Стало быть, можно и разговор с ним повести. А обыватель? кто его предупредит? и что он предпринять может? Для него всегда «пора» и всегда «время». Завсегда он со всех сторон окружен. Он думает кусок до рта донести, ан тут пришла «пора» – и полетел кусок на пол. Вот-с.
Бог весть куда привело бы его это грустное настроение мыслей, если б он не сознавал, что вопрос должен быть разрешен, помимо сентиментальных соображений, лично для него самого. И он приступил к этому разрешению прямо, без колебаний.
– Если пора и время неизбежны, – размышлял он, – то, стало быть, нечего об них и думать. Существование их равняется несуществованию, ибо необеспеченность, возведенная в принцип, вполне равняется обеспеченности. Omnia mea mecum porto[73] – что с меня возьмешь! Если я совсем-совсем не обеспечен, то это значит, что я обеспечен вполне. Где стол был яств, там гроб стоит — и ничего больше. Сегодня я помпадур, стою прямо и бодро; завтра явился помпадур в квадрате – прилетел и переломил. Где пиршеств раздавались клики, надгробные там воют лики — вот и все.
– Да-с, все-с, – повторил он уже вслух, и это течение мыслей было бы крайне для него благоприятно, если б оно не было расстроено одним, совершенно случайным обстоятельством.
Дело в том, что, разгуливая беспокойно по комнате, он как раз налетел на шкаф с законами.
– Вот где «пора» и «время»! – шепнул ему какой-то таинственный голос.
– Вздор-с! – заревел он во все горло в ответ этому предостережению, но тут же сконфузился и побледнел.
Инстинкт самосохранения, уже испортивший цельность миросозерцания правителя канцелярии, вспыхнул и в нем.
Он судорожно схватил в руки том и начал его перелистывать. Что он там увидел! Боже! что он увидел!
Он увидел, что вся жизнь человеческая предусмотрена и определена. Всё, начиная с питания и кончая просвещением и обязанностью устраивать фабрики и заводы и содержать в исправности мосты и перевозы. На всё – подробное правило, и за неисполнение каждого правила – угроза. Ему, ему… угроза! Да, и ему. И его жизнь предусмотрена и определена, и она обставлена многосложнейшими обязанностями и отношениями. Он был центром, около которого группировались: и обывательское продовольствие, и обывательская нравственность, и просвещение, и торговля. И всему этому присвоялось название «обязанностей», но отнюдь не «прав». Правда, что для выполнения этих обязанностей он был вооружен угрозою, но размеры этой угрозы также были определены заранее, и выходить из этих размеров представлялось небезопасным.
«Воспрещается», «вменяется в обязанность» – вот выражения, с которыми он совершенно неожиданно вынужден был познакомиться. Ни «закатить», ни «влепить» – ничего подобного. Прохоров же был «изъят» несомненно.
Он был подавлен, уничтожен. Тем не менее капризная мысль его и тут не изменила своему обычному характеру. Он не сказал себе: «Вот какое бремя лежит на мне, безвестном кадете, выбравшемся в помпадуры! вот с чем надлежало мне познакомиться прежде, чем расточать направо и налево: „влепить“, да „закатить“!» – но вскочил, как ужаленный, и с каким-то горьким, нервным смехом воскликнул:
– После этого… после этого… зачем же мы, помпадуры, нужны?!
* * *«Нужны ли помпадуры»? Неотразимая ясность этого вопроса оскорбляла нашего помпадура до крови. И всего больнее при этом было то, что оскорбление шло изнутри, что он сам, своею неумеренною пытливостью, вызвал его.