Элиза Ожешко - Дзюрдзи
— Пойду, бабуля, сегодня во что бы то ни стало пойду к Лабудам.
Решение внучки, видно, было не по душе старухе; однако, с минуту помолчав, она сказала:
— Что ж, коли надо, иди... только не лезь там никому на глаза... пройди за гумнами.
— Пройду за гумнами, — повторила Петруся..
Она надела кафтан и башмаки, повязала голову платком и ушла.
Аксена осталась с детьми почти в полной темноте; сидя с ними на печке, она принялась рассказывать сказку о крылатом змее. Это была длинная и страшная сказка, затем последовала другая, до того смешная, что двое старших детей так и покатывались со смеху и хохотала даже младшая Еленка, хотя еще не могла ее хорошенько понять. Вдруг маленький Адамек захныкал в люльке. Аксена велела Стасюку слезть с печки и покачать братца. Мальчик спустился вниз, взобрался на топчан, возле которого стояла люлька, и вскоре в темной горнице мерное постукивание полозков завторило скрипучему голосу бабки, рассказывавшей уже третью сказку. Вдруг за окном, а затем в сенях послышались быстрые шаги, гулко хлопнув, распахнулась дверь и, должно быть, осталась открытой; в горницу порвалась струя морозного воздуха, и в темноте раздался приглушенным крик, сдавленным ужасом и отчаянием:
— Иисусе! Спасите! Ой, горе мне! Бьют! Уже палками бьют! Господи милостивый!
Это был голос Петруси; в ту же минуту посредине горницы что-то с силой ударилось: верно, это она рухнула на пол. Аксена, онемевшая на мгновение, спросила дрожащим голосом:
— Да что с тобой, Петруся? Что с тобой? Господи, смилуйся над нами! Что с тобой?
Испуганная криком и стуком упавшего тела, закатилась плачем трехлетняя Еленка. Адамек тоже захныкал.
Сквозь громкий плач детей донесся сильный, повелительный голос слепой бабки:
— Не дури, Петруся. Зажги свет. Дети впотьмах плачут.
Подавляя стоны, женщина с трудом поднялась с пола, вздула огонь и трясущимися, как в лихорадке, руками воткнула горящую лучину в щель над печкой. В колеблющемся свете разгорающегося огня ее бледное как полотно лицо с нахмуренным, собравшимся крупными складками лбом и пылающими глазами четко, словно вырезанное, выделялось на сером фоне хаты. Платок свалился с ее головы, спутавшиеся волосы закрыли шею и сбились над лбом; только две слезники блестели у нее на ресницах, по глубокие рыдания сотрясали ее грудь. Осветив горницу, Петруся обеими руками схватилась за голову и как безумная заметалась из угла в угол. То, раскинув руки, она останавливалась посреди горницы с широко раскрытыми глазами, то билась головой о стол или лавку, то, припав к печке, как бы с мольбой простирала руки к бабке. При этом она все время говорила, как говорят в бреду, быстро, бессвязно, вдруг что-то выкрикивая и снова понижая голос до шепота. Так она рассказывала о случившемся сегодня, а Аксена, слушавшая на своем сеннике, выпрямилась, как струна; челюсти ее под желтой кожей двигались все быстрее, костлявые руки невольно искали головы маленьких правнучек, а те замолкли, но в испуге сами льнули к этим рукам и прижимались к старческой груди. Петруся рассказывала, что к Лабудам пришла благополучно, отдала нитки, всем поклонилась, как подобает, но, не вступая в разговоры, тотчас пошла назад той же дорогой. Тут ее уже подкарауливали: видно догадались, что она будет возвращаться этим же путем. Подстерегали ее в саду за плетнем, а плетень-то низкий, и, когда она проходила, кто-то ударил ее палкой по спине, раз и другой, да с такой силой, что она упала наземь. Ударил ее Шимон Дзюрдзя; хоть и в темноте, но она его узнала, а из-за его спины смеялся Степан, а Параска, жена Шимона, что-то кричала про деньги и какую-то юбку, а Розалька проклинала ее и обзывала ведьмой; были там еще двое или трое, и они тоже смеялись и кричали, но кто это — она не знает, потому что вскочила с земли и что было духу побежала. А они перелезли через плетень и не стали удирать, а, не спеша, как ни в чем не бывало, пошли по тропинке к корчме. Били! Уже били палками! Что же теперь делать? И за что на нее такая напасть?!
Ломая руки, она громко плакала, и видно было, что от ужаса у нее мутился рассудок и слабела воля. На печи зашелестел шепот старухи:
— Парнишка Прокоп... ой, парнишка Прокоп. И что мне опять и речи и слезы матери твоей Прокопихи вспомнились?
Бабка шире раскрыла незрячие глаза, белевшие на желтом лице, и так же, как перед тем, повелительно прикрикнула:
— Стань на колени и читай вслух молитву...
Старуха приказывала так, как будто внучка ее еще была маленькой девочкой, да и Петруся слушалась, как ребенок. Она тотчас опустилась на колени.
— Не так, — проговорила бабка, — не так. Сними с печки Еленку, возьми на руки Адамека и подзови к себе старших... Обойми детей руками и покажи их всевышнему... Читай молитву и показывай детей богу... Ты мать... так и проси всевышнего смилостивиться над детьми...
Держа спящего младенца на одной руке, а другой обняв старшего мальчика и обеих девочек, молодая женщина стояла посреди горницы на коленях, но слова молитвы ускользали из ее расстроенной памяти и не повиновались дрожащие губы. Слепая бабка начала хриплым, срывающимся голосом:
— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое, и да будет воля твоя...
Ей вторил — вначале вяло, потом все горячей — голос молодой женщины. С жаром они одновременно вымолвили:— «Аминь», после чего бабка сказала:
— Ну, встань! Может, господь всемогущий услышал...
И прибавила тише:
— И увидел детей...
На минуту в хате наступила тишина. Петруся укладывала в зыбку маленького, остальные дети забились в угол и тесно прижались друг к другу, как испуганные овечки.
— Где Михал? — спросила Аксена.
— В кузнице.
— Не знает, что с тобой приключилось?..
— Не знает.
Несколько месяцев назад со всяким горем или с тревогой, так же как с радостью и весельем, она побежала бы прямо к мужу, прежде всего и без малейшего раздумья побежала бы к нему. А теперь! О, как он изменился к ней... И она не могла уже к нему бежать со всем, что у нее было на сердце. Вера в его любовь угасала, день ото дня угасала, и сладость этой веры сменилась такой горечью, как будто кто-то ее засыпал горстью едкой горчицы.
— Поди ко мне, дитя, поговорим...
Петруся отошла от люльки, вскочила на топчан, а оттуда уже было легко взобраться на печь. Они сидели друг против друга; белые глаза слепой бабки, казалось, с напряжением вглядывались в взволнованное, залитое слезами лицо молодой женщины. После долгого размышления Аксена начала:
— Петруся! А ведь завтра большой праздник.
— Да, бабуля.
— Непорочное зачатие завтра, праздничная служба в костеле и ярмарка в местечке.
— Да, бабуля.
— В костеле все будут исповедоваться, и на ярмарку съедется тьма народу. Из Сухой Долины хозяева тоже поедут в костел и на ярмарку.
Старуха снова замолчала; челюсти ее под желтой кожей быстро двигались, как будто она пережевывала свои мысли и планы.
— Слушай, Петруся, — продолжала она, — нет уж тебе иного спасения, как только молить бога вступиться за тебя перед людьми. Пускай господь бог засвидетельствует, что ты не погубила свою душу никаким смертным грехом. Иди в костел, пади ниц перед господом Иисусом, исповедуйся и прими святое причастие... Слышишь?
— Слышу, бабуля. Хорошо, бабуля, я сделаю, как вы велите.
— Ну, то-то. Как исповедуешься да причастишься, и самой легче станет и людям покажешь, что ты не богоотступница. Пускай все видят, что ты богу молишься и что ксендз не отказал тебе в святом причастии. Увидят они и поймут, что ты не такая, как про тебя выдумали, что нет на тебе смертного греха или какой важной вины и что ты перед богом чиста. Господь сам это засвидетельствует...
— Хорошо, бабуля, хорошо, — уже гораздо спокойнее повторила Петруся и, положив усталую голову на колени бабке, поцеловала ей руку. Костлявая старческая рука стала гладить ее по волосам. Обе молчали. Немного спустя Петруся сказала:
— Я попрошу Франку, чтобы она присмотрела за домом и детьми и чего-нибудь сварила поесть, а сама чуть свет пойду в местечко.
— Может, и Михал пойдет?
— Верно, не пойдет. Ему надо идти в имение, взять там большой заказ.
— А хорошо было бы, если б и он пошел. Вместе бы исповедовались и помолились, чтобы вернулась былая благодать...
Снова они замолчали, поглощенные своими мыслями. В углу зашептались дети и, громко хрустя, стали грызть сырую брюкву, которую Стасюк нашел где-то в сенях. Никто не услышал мужских шагов, раздавшихся за дверью. Кузнец вошел в горницу; тогда только Петруся, припавшая к коленям бабки, подняла голову. Лицо Михала не выражало, как прежде, беззаботного, ничем не омраченного веселья. Недовольство и тревога потушили блеск его черных глаз, чуть выпяченные губы под черными усами выказывали наклонность к упрекам и гневу. Погладив по голове бросившихся к нему детей, Михал огляделся по сторонам и с удивлением воскликнул: