Эмма Донохью - Падшая женщина
— Говорят, что герцог Девонширский — это нечто nonpareil[7]. — Он протянул руку, чтобы показать на Беркли-сквер; карета подпрыгнула на ухабе, и он нечаянно коснулся колена Мэри. Она бросила на него ледяной взгляд. Торговец мгновенно отдернул руку, как будто его палец попал в мышеловку, и она чуть не рассмеялась. Получилось! Она здорово строит из себя недотрогу.
Теперь они тащились мимо Гайд-парка. Мэри заметила замерзший пруд и пару леди верхом на лошадях, в треуголках, у самой кромки воды. Когда показалось тайбернское дерево, она сделала нарочито безразличный вид, как будто и знать не знала, что это такое. Приличные девушки не кричат во весь голос вместе с целой толпой и не покупают кусок веревки повешенного за половину того, что можно получить за один раз с клиентом.
— Мадам?
Голос торговца вывел ее из раздумий. Никто никогда не называл Мэри «мадам». Робко улыбаясь, он наклонился вперед и протянул ей маленькую бутылочку зеленого стекла. Мэри вздрогнула. Неужели она допустила какую-то ошибку? Неужели он догадался, кто она на самом деле?
— Глоточек портвейна, чтобы согреться? — предложил торговец.
Мэри покачала головой — еще до того, как он успел сказать хоть слово, — и закрыла глаза. Терпкий аромат вина был мучительно притягателен. Она могла бы осушить эту бутылку одним глотком.
Даже когда дорога была пуста, карета ползла со скоростью хромого старика. На большее эти клячи не способны, презрительно подумала Мэри. Быстрее было бы пойти пешком. Но тем не менее, когда она открыла глаза, оказалось, что Лондон уже остался позади. Мэри всегда думала, что этот город бесконечен, но теперь за окошком тянулись только голые сады и грязь. Деревни, которые они проезжали, были совсем маленькими: Пэддингтон, Килберн, Криклвуд. Стараясь не слушать, что там бормочет торговец о населении и сбыте, она рассматривала новый мир, что проплывал мимо.
Когда-нибудь она вернется назад. В этом Мэри была уверена. В один прекрасный день, когда ей будет не страшен Цезарь, или голод, или ледяные ночи, она снова въедет в Лондон, и не в грязной повозке, а в своей собственной карете, запряженной парой вороных лошадей, под цвет ее смоляных кудрей. А рядом с каретой будут бежать ее собственные лакеи в ливрее, с факелами в руках, а на крыше будут сундуки, полные чудеснейших платьев. Она поселится в новом доме из светлого камня на Голден-сквер, и окна в нем будут такими высокими, что прохожим придется сворачивать себе шею, чтобы увидеть ее хоть одним глазком.
«Моя дорогая леди Мэри». Так он будет ее называть. Возможно, еврей-торговец, как на тех гравюрах, «Карьера проститутки»[8]. Говорят, что из них получаются самые хорошие покровители. (Первый раз, когда Мэри имела дело с евреем, она расхохоталась в голос — так удивительно ей было видеть эту штуку совсем голой.) Или, может быть, к тому времени она уже выйдет замуж — чем черт не шутит. Она попыталась представить себя замужней дамой, но почему-то картинка никак не вырисовывалась. Однако одно она знала точно. Она никогда не будет сама выносить свой ночной горшок.
Эти фантазии развлекали ее следующие несколько дней пути. Дороги были совсем разбитыми, и пассажиров дилижанса трясло так, словно их били судороги. Внутри стоял крепкий запах немытых тел. Мэри попробовала отключить все свои ощущения и дышать через рот. Ей грезились дома с высокими колоннами, а за окном простирались покрытые грязью и льдом поля. На третий день Мэри увидела на вершине холма виселицу с болтавшейся на ней железной клеткой и обгорелым трупом и жадно впилась в нее глазами. Интересно, где было его лицо, подумала она.
Каждый день она с нетерпением ждала потепления. У пассажиров не было другой темы для разговора. Однако мороз и не думал сдаваться. Никогда в жизни Мэри не было так холодно, как сейчас. Раньше поблизости всегда был какой-нибудь источник тепла: очаг в таверне, кружка горячего негуса, на худой конец горсть жареных каштанов. Но карета, словно корова, плелась сквозь голые поля, и ей было негде укрыться от холода и ветров. Мэри не могла пройтись и размять ноги; оставалось только сидеть на месте и мерзнуть. Ноги онемели от самых кончиков пальцев и выше, и ей казалось, что их нет вообще и что, если она поднимет юбки, там окажется пустота.
Ей вспомнилась одна странная вещь. Когда Мэри была маленькой, одна зима тоже выдалась на редкость суровой. Мать нагревала на углях камень, заворачивала его в тряпку и клала ей в постель. Как-то раз Мэри зажала камень между ляжками, и через пару мгновений необыкновенное удовольствие начало наполнять ее тело, как будто в котел наливалась вода, а в нем плескалась маленькая рыбка. Должно быть, она пискнула или как-то зашумела, потому что мать спросила, что она там делает. «Ничего», — ответила Мэри и спихнула камень вниз, в ноги.
Иногда им навстречу попадались другие кареты. Они пролетали мимо, и Мэри с завистью провожала их глазами.
— Хорошо тем, кто может менять лошадей каждые шестьдесят миль, — мрачно заметил один из плотников.
— Если бы Ниблетт почаще работал кнутом, мы тоже могли бы ехать побыстрее, — пробормотала Мэри.
— Тогда вам надо было на другой дилижанс — если вы так торопитесь.
— Какой еще другой дилижанс?
Плотник рассмеялся, показав коричневые зубы:
— Тот, что идет до Монмута за три дня.
Вскоре Мэри поняла, что Ниблетт всегда выбирает самую длинную дорогу, и это безмерно ее раздражало. И виной тому был не изрядный возраст лошадей, а его страсть к наживе. В задней части кареты, под дерюгой, находился целый склад разных лондонских товаров: патентованные микстуры, набивные ткани, баллады и романы. Ниблетт не пропускал ни одного самого мелкого городишки на пути. Он останавливался, чтобы немного поторговать, и при этом каждый раз наклонялся к окну и оглушительно выкрикивал название населенного пункта. Однако эти имена не говорили Мэри ровным счетом ничего. Она забивалась поглубже в свой угол и в ярости кусала губы. Ее деньги таяли, как снег весной, и все из-за того, что проклятый дурак ни в какую не желал торопиться.
В таверне в Нортличе Мэри как следует поторговалась, и ей удалось сбить цену на два шиллинга. Она перестала давать чаевые поварам и горничным и, как следствие, спала на влажных тюфяках, а ужин получала едва теплым. В Оксфорде молчаливый студент последний раз вытер нос рукавом своей черной мантии и покинул дилижанс. Местный постоялый двор был самым грязным из всех, что ей доводилось видеть. Шепотом, чтобы никто не слышал, Мэри спросила самое дешевое, что у них есть, и ей принесли куриную ногу, такую серую, что она целую ночь бегала к горшку. Служанка, которая пришла вынести его утром, выразительно сложила ладонь ковшиком, но Мэри сделала каменное лицо и посмотрела прямо сквозь нее.
Все эти городки казались Мэри довольно милыми, но все равно это были всего лишь крохотные точки на фоне нескончаемых вересковых пустошей и болот. Только изредка монотонность пейзажа нарушалась виселицей с обмазанным смолой трупом в железной клетке. Мэри попросту не верила, что жизнь существует где-то кроме Лондона. Ей даже было странно называть этот город по имени. Это был ее мир, не больше и не меньше, нечто совершенно естественное и в то же время единственно возможное. С самого начала она писала только на этой странице и не представляла себе, кем бы она была, если бы родилась в другом месте. Не то чтобы она питала к Лондону сентиментальную привязанность — не больше, чем к грязи, налипшей на башмаки, или к воздуху, которым дышала. Но она не знала, каким воздухом она дышит сейчас и не задохнется ли она в этой новой, незнакомой среде.
В один из череды этих январских дней дилижанс вдруг замедлил ход, а потом и совсем остановился. Мэри открыла глаза, несколько раз моргнула, чтобы прогнать сонливость, и прижалась лбом к ледяному стеклу. Очередная телега, доверху груженная зерном, с двумя запряженными в нее волами, перед ней — еще куча телег и повозок, а за поворотом узкой дороги — очередное стадо, которое перегоняли на пастбища, что раскинулись вокруг Лондона. Чтобы эти тощие коровы протиснулись мимо, понадобится не меньше часа, решила Мэри. Она снова зажмурила веки, чтобы не видеть их голодных глаз. В карете стоял крепкий запах свежего навоза. Хоть что-то совсем как дома, подумала она и слегка улыбнулась. Коровы окружили дилижанс со всех сторон. Они то и дело задевали его боками; погонщики кричали что-то хриплыми голосами, но невозможно было разобрать ни слова. Казалось, все на свете движется так же медленно, как и дилижанс Ниблетта, но в другую сторону, прочь от пустых полей к зеленым южным пастбищам. Мэри стало не по себе. Она не могла отделаться от ощущения, что едет совсем не туда, куда нужно, плывет против потока.
Снаружи сгущались сумерки. С тех пор как они выехали со Стрэнда, Мэри не видела ни единого фонаря. Она уже почти забыла этот запах горящего масла. Здесь, в настоящем мире, — а Мэри уже начинала понимать, что это и есть настоящий мир, — в забытом богом захолустье, которое составляло основную часть страны, день кончался в то же мгновение, как солнце садилось за горизонт. Все, что мог сделать человек, — это найти укрытие до того, как угаснет большой дневной фонарь и черные небесные стены сойдутся над головой; держаться ближе к другим, чтобы защититься от странных существ, рыщущих там, в темноте, созданий, для которых, может быть, еще не придумано имени. Даже храпящая жена фермера, локоть которой впивался Мэри в бок, казалась ей почти родственницей, несмотря на то что во сне она время от времени пускала слюни прямо на «приличное» синее платье.