Василий Смирнов - Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шурка слушал бабку Ольгу, а видел еще и Катерину Барабанову. И бабка Ольга и Барабаниха приговаривали одинаково и желали одного.
Наскоро перелез Шурка через изгородь, помог бабке Ольге поймать курицу…
Ах, если бы его воля, он сейчас все из усадьбы роздал бы народу, и ему ни капельки не было бы совестно! Чего стыдиться, ведь он не поджигатель какой, не вор и не разбойник? Правильно распевал вчера песенку Катькин отец у хлебного амбара, отпуская нуждающимся ячмень и овес. Степана Разина работнички, вот кто они такие. Каши, киселя наварят мамки, и все ребятишки будут сыты. Что тут плохого?
Нет, оказывается, никуда не годится. Народ, опомнясь, желал другого: чтоб провалилось все господское добро в трясину какую бездонную, потонуло в Волге, в самой глуби, не досталось никому. И барское поле, и сосняк в Заполе, и волжский луг — туда же, в тартарары! Жили без земли и проживем как‑нибудь, господь милостив. Не привыкать ездить в Питер, на чужой стороне околачиваться. Подохнуть бы тем, кто выдумал этот самозахват! И Совет ваш разнесчастный хоть бы в острог поскорей засадили — не смущай народ, не вводи в грех. Не по Сеньке шапку надеваете, товарищи большаки!
Но шапка нравилась и была вроде как по голове, если не всем, так многим. И Совет не собирался садиться в острог, не трусил, распоряжался, как вчера, даже еще решительнее. Совет раным — рано послал по деревням нарочных с наказом: все взятое вернуть немедля в усадьбу; не забыть, кто нуждается в посеве, собраться к двенадцати часам в барском поле, к реке, на запущенных загонах, — Совет будет делить землю.
Еще ранее, чем успели разойтись нарочные, Марья Бубенец, проспав трубу Евсея, провожала корову на выгон, в стадо, и нашла кинутые на задворках, в крапиву, два мешка с овсом. А Надежда Солина наткнулась на зерно и того проще: на шоссейке, к станции, прямо на булыжник и песок высыпал кто‑то, постарался большущую кучу ячменя, пуда три.
Вскорости, после завтрака, Терентий Крайнов пригнал телят и овец из Починок. А глебовские мужики, идя в село, нашли в канаве изрубленную топором лакированную барскую этажерку и распоротую во всю длину тиковую перину. С досады перину попинали ногами, и бело — дымное облако поплыло над загородами и овинниками, как пух от тополей.
— Добро‑то чем виновато? — сердился народ. И радовался:
— Заговорила‑таки совесть, сыскалась! Погодите, бабы, мужики, еще которые и с повинной пойдут, сами понесут в амбар, в дом, что взяли.
И верно, первым потащил на горбу порядочный куль Апраксеин Федор и все дымил себе в бороду табаком, отворачиваясь от народа, попадавшего навстречу. А с ним здоровались нарочито громко и словно не замечая, что такое он несет на плече и куда. Сестрица Аннушка, которую вчера и не видывали на пожаре, вдруг засобиралась в будни в церковь, не то к просвирне, и звон уже летела озимым полем, тропой, и что‑то несла неловко в узле. Ноша, должно быть, сильно оттягивала руку, сестрица Аннушка, кособочась, часто меняла руку, то в правой понесет узел, то в левой.
— Поехал чёртушко в Ростов да испугался крестов, — сказала Шуркина мать и даже плюнула на чистый пол в избе, чего никогда не делала.
Но скрежетали торопливо жернова по иным сеням, дворам солдаток, где ребятни прорва, и тут соседи притворялись, что не слышат дребезжания и визга самодельных, подбитых железками деревянных мельниц, на которых по военному времени научились разделывать с горем пополам овес и ячмень на крупу. Тем более им, соседям, невдомек, не чутко было глухого, тяжелого гуда каменных с насечкой, старинных жерновов, растиравших зерно в муку.
Бог с ними, с жерновами каменными и деревянными! Пусть себе скрипят, никому не мешают. Не от сытой жизни решается на такое человек. Да и кто знает, чье тут зерно и когда его успели хозяйки высушить. В печи за ночь, на поду, разве. Сырое‑то ведь и не смелешь ни в муку, ни в крупу.
Зато всех насмешил парковский депутат. Он вез в тарантасе мешок торчмя, на заднем широком сиденье, точно попа в рясе, а сам жался на передке, в жилете и опорках на босу ногу, круглое, доброе лицо от крика кумачовое, как рубаха. Он здоровался с каждым встречным и всем выкрикивал одно и то же:
— Поглядите на старого дурня, не видывали, каков он есть? Любуйтесь, эвот красавчик, обалдуй: до пупа борода, а лезет незнамо куда! Нет, чтобы других унимать, он сам позарился!.. Да хоть было бы на что зариться, овес‑то был бы хороший! А то ведь мышиный горох, труха У меня свой, верьте, золото, сортовой, чистый да крупный, лущи, как подсолнухи. На кой ляд чужое дерьмо?.. Взял, скажите на милость! Когда, как, зачем, и не упомню. Вылетело из головы, убей, памяти нет… Вот какая треклятая жадность обуяла!
Хлестнул себя вожжами по босым ногам, заодно и лошадь, точно и она была виновата.
— Иван Лексеич, — жалко — злобно окликнул он Косоурова у колодца, проезжая мимо, — друг, прямое твое сердце, плюнь ты мне в бесстыжие бельма, отвози поленом, вырви глупую бороду! Говорю, плесни из бадьи, может, очухаюсь… Мне, Иван Лексеич, то смерть обидно, что депутат я, выбрали с почтением… Э, толкуй! Недостоин… выписываюсь!
Дед Василий Апостол на двуколке, что сам управляло, не пожалев Ветерка, с Трофимом Беженцем за кучера носился с раннего утра по деревням и всех, говорят, просил Христом — богом вернуть от греха барское добро, ежели что ненароком прихватилось вчера. С кем не бывает, руки не слушаются, попутал нечистый. Ну, и гони диавола от себя прочь… Чего не по адресу? Долготерпенью‑то божьему тоже и конец придет. Сказано: воздаст каждому по делам его… Не про тебя? А обыска, с — сукин сын, не хочешь?!
Говорят, в Карасове он взял с собой понятым Сидорова и, не постеснялся, пошел с обыском к соседу Митрия и будто знал, ведал, где что лежит: снял с повети выездную, парную сбрую с бляхами, а под ригой нашарил в соломе городской круглый самовар, никелированный, очень известный ребятам, — управляиха Варвара Аркадьевна часто раздувала на дворе, у флигеля, этот самовар старым смазным мужниным сапогом. Не глядя на Митрия, сосед его, слышно, плевался и крестился, что знать не знает, не брал, не видывал ни сбруи, ни самовара.
— Может, ты мне, доказчик, мразь одноногая, подсунул, стыдно обратно‑то нести! — вскинулся он на Сидорова, не сдержался. — Забирай, не мое, не жалко.
А Клавка Косоурова и Захарова Окся, два бесстрашных беса в юбках, открыто повели деда Василия к Фомичевым в избу за платьями Ксении Евдокимовны, и теткам Анисье и Дарье, бесстыдницам, здорово досталось при всем народе от мужей — праведников.
Всех удивила и почему‑то обрадовала Катерина Барабанова. Она и на двор не пустила Апостола. Разодетая, как в праздник, в кобеднишнем платье и полсапожках, но криво, наспех повязанная будничным платком, Барабаниха стояла у своего двора, возле запертой изнутри калитки с аршинной косой в руках. Девчонки теснились около нее, испуганно глядя на мужиков и баб, на дедка Василия, слезавшего, кряхтя, с двуколки. Подростки — парни, долговязые, большерукие, как на подбор, и отчаянные, молча хвастаясь силой и умением обходиться с лошадьми, взялись держать под уздцы горячего жеребца, который не слушался Беженца.
— Токо подойди, обкошу, срежу бессовестные‑то ноги! Будешь знать, как по чужим дворам шастать! — грозно закричала Барабаниха Василию Апостолу, выставляя далеко косу.
— Побойся бога, Катерина, что ты мелешь? Отдай по чести корову, — приказал дед.
— Какую корову?
— Известно какую: со скотного барского двора, комолую.
— А ты мне ее давал?
— Сама взяла… Да некогда мне с тобой баловать языком. Веди корову живо! — строго прикрикнув, распорядился дед.
— Это свою‑то? Первую на моем пустом дворе?! Нажитую?! — ахнула Катерина, и народ ахнул про себя от таких ее слов.
У Шурки похолодело и загорелось сердце. Ой, напрасно дедко повторяет его, Шуркину, ошибку!
— Чертова ведьма, прости господи, когда ты успела нажить корову? — рассердился Василий Апостол. — Первая не первая, а чужая. Грех!
— Грех?!
Голос у Барабанихи перехватило, она засвистела горлом, как вчера на собрании Совета, когда кидалась на богачей.
— Да я на страшном суде самому владыке — богу скажу: нету на мне такого греха! Не бывало и нету! Сроду капельки чужого не брала, заставляй — не возьму!.. Я ее, корову — тко, чу, вмочь — невмочь, отработала давным, не одну, — повторила она вчерашнее, что говорила ребятам, повстречавшись, когда вела корову из усадьбы, нынче кричала еще увереннее, решительнее. — Моя она, Краснуха, потому и увела! Вота — тка, смотри, слепня богомольная, шут гороховый, девчушки‑то какие нонче у меня веселенькие. Молочка парного похлебали с хлебцем — и сытехоньки, прыгают, не наглядишься на них, разуй зенки‑то!
А эти веселенькие, сытые девчушки уже давно ревмя ревели на весь переулок. И сама Катерина заплакала. Она свистела, плакала и кричала: