Ярослав Ивашкевич - Хвала и слава Том 1
«Так и все сейчас, — говорила она себе, — как те порубленные деревья. И жизнь моя — тоже срубленное дерево».
За завтраком Оля узнала, что Юзек и Януш уезжают завтра в Винницу. Валерек посмеивался над ними и расхваливал свой отряд. Он немножко выпил и развлекал всех рассказами о поручике Каликсте и сержанте Горбале, которые держали всех в страхе, но были кумирами отряда. Сержант в прошлом был довольно известным в Варшаве, хоть и молодым еще актером.
Юзек отбивал атаки Валерека, твердя, что этот их отряд совершенно деморализован, и никто в нем не думает ни о борьбе, ни о возвращении в Польшу.
— С Германией, во всяком случае, мы воевать не собираемся, — сказал Валерек, — а большевики далеко.
— Могут оказаться ближе, — заметил Януш.
— Упаси боже, — вскрикнула панна Текла, разрумянившаяся от обильной еды, над приготовлением которой она трудилась все утро.
После завтрака молодожены уехали. Квартира Франтишека состояла из трех комнат. Тетя Михася собиралась переселиться туда через несколько дней.
Голомбек все еще не мог отвыкнуть от своего «уважаемая пани» в каждой фразе, хотя к Оле обращался — с трудом, правда, — уже на «ты». Зато ей это «ты» по отношению к толстяку Голомбеку, который был старше ее, никак не давалось.
Молодожены сидели в столовой за столом и не знали, о чем говорить друг с другом.
— Может, хочешь чайку? — спросил Франтишек. — Я сейчас приготовлю, уважаемая пани.
— Спасибо, охотно выпью, — ответила Оля, только чтобы остаться одной.
И Франтишек поплелся в кухню.
Перед Олей открывалась перспектива безнадежно пустых дней. Ей так не хватало тетки, матери и той жизни среди близких людей, к которой она привыкла. Франтишек был до ужаса чужим.
Он принес ей чай. Крепкий, хорошо заваренный. Такой чай сейчас был редкостью в Одессе. Оля взглянула на него с благодарностью, Франтишек поцеловал ей руку, и в этом простом и искреннем движении он впервые не показался ей смешным. Присев рядом, он весь так и подался к ней. Она совсем близко видела его лицо — красивое, но заплывшее жиром, с голубыми глазами, белыми ресницами и чуть покрасневшими веками. Он начал говорить — так, словно хотел в чем-то переубедить ее.
— Я знаю, тебе тяжело, меня полюбить трудно, я тебя понимаю, знаешь, правда понимаю, и я так благодарен, что ты согласилась стать моей женой…
Слушая эту неловкую речь, Оля подумала, что Голомбек ни разу не сказал «уважаемая пани», и это ее растрогало.
— Знаешь, я хотел сказать, — продолжал Голомбек, опустив глаза, — я хотел тебе сказать, что если хочешь, то пусть остается так, как есть… ты сначала привыкни ко мне, потому что я такой неловкий, знаешь… сколько времени ты захочешь… когда захочешь, а пока пусть будет так, как есть.
Он взглянул на нее вопросительно, а Оля покраснела и отвела глаза. Сердце у нее сильно колотилось.
— Какой же ты все-таки добрый, — прошептала она.
— Нет, нет, — отчаянно запротестовал Голомбек, — никакой я не добрый, я плохой человек, ах, ты меня не знаешь. Но я очень люблю тебя, — закончил он еле слышно.
Где-то за окном раздались выстрелы, но это было теперь в порядке вещей. Оле вспомнился Казимеж, представилась его худая, «благородная», как она уверяла себя прежде, фигура, его большие черные глаза. Стало очень тоскливо. И так вдруг захотелось, чтобы рядом была мать, с которой она почти не расставалась с детства, что Оля разрыдалась. Голомбек обнял ее. Его широкая грудь была словно щит, теперь эта грудь будет ее опорой — каменной подушкой под развеянные сны. Оля долго не могла унять слезы.
В это же время в доме Шиллеров на кушетке сидели рядом обе сестры — Эвелина Ройская и Михася Сенчиковская — и тихо, спокойно, можно сказать, почти методично плакали. Пани Эвелина безучастно глядела в окно, и слезы струились одна за другой по ее напудренным щекам, прокладывая на них бороздки. Тетя Михася с подвязанной челюстью, уныло подпершись левой рукой, дробно тряслась в беззвучном плаче, как старая бричка на разбитых рессорах.
— Ты, по крайней мере, хоть видела счастье в жизни, — говорила тетя Михася, — жила с мужем почти двадцать пять лет… Ну, правда, убили его… но убили как бы и вовремя… Что бы ты с ним сейчас делала?
— Михася, милая, — взмолилась Ройская, — как ты можешь так говорить!
— Да, да, я не должна так говорить, — продолжала трястись в плаче тетя Михася, — но ты в глубине души признаешь, что я права. Ну что ж? Ты вернешься в Польшу, у нас ведь там есть еще Пустые Лонки. Наладишь хозяйство. А с ним были бы сплошные заботы… Снова начал бы свои опыты… Узкорядный сев…
— Нет у тебя сердца, Михася, — сказала пани Эвелина. — Такой удар, а ты говоришь…
— Верно, нет у меня сердца. А откуда ему быть? Как Сенчиковский бросил меня, зачерствела я на чужих хлебах.
— Ты же прекрасно знаешь, что не из милости жила. У нас был твой капитальчик, арендатор платил что-то там за Пустые Лонки… Не надо так говорить.
— Нет, конечно, нет. К Оле ты была добра.
— С тех пор как умерла Геленка, я считала ее дочерью.
— Да, да, — громко всхлипнула тетя Михася, — но все-таки я всегда чувствовала себя приживалкой.
— Это уж не по моей вине.
— Ну еще бы, Эвуня, что ты! Конечно, я сама виновата. Мне не хватало своего дома.
— Теперь будет у тебя дом… у Оли.
— Это будет дом Голомбека. Он очень порядочный человек, но…
— Знаешь, Михася, ты, по-моему, капризничаешь.
— Верно, Эвелина, милая, верно, капризничаю. Но женщины, которые не знали в жизни любви, всегда капризничают.
— Ты любила доктора.
— Сенчиковского? Да, любила, но он через два года бросил меня, и я приехала к вам. И знаешь, за те два года я тоже не очень-то насладилась жизнью. Он водил в дом любовниц.
— Ты мне уже говорила.
— Говорила, и не раз. Но ты не всегда об этом помнила. Видишь ли, поэтому мне так хотелось, чтобы у Оли был свой дом. Голомбек не бросит ее и, во всяком случае, не станет водить в дом любовниц. Это хороший человек. А Спыхале, знаешь, я не очень доверяла.
— И правильно.
— Мальчики завтра уезжают.
— Да, еще и это. Валерек-то остается в Одессе, а вот Юзек…
— Что же это за польская армия! С немцами заодно…
— Пока с немцами, а там, может, и против немцев. Ничего не известно.
— Эвелина, дорогая, не нравится мне все это. Сенчиковский всегда говорил, что Германия — это силища.
— Ах, оставь меня в покое с твоим… Сенчиковским.
Эвелина запнулась на имени своего бывшего зятя и большими шагами начала ходить по комнате.
— Думаешь, мне все это нравится? — бросила она сестре, которая перестала плакать, вытерла глаза платочком, но продолжала сидеть все в той же позе оскорбленной невинности.
Пройдя по коридору, Ройская без стука вошла в комнату юношей. Юзек упаковывал чемоданчик и сейчас стоял над ним, держа в руке фотографию, и как-то странно смотрел на нее. Когда вошла мать, он быстро спрятал фотографию в чемодан под белье. Ройская нахмурилась.
— Фотография Эльжуни? Откуда она у тебя?
Юзек мельком взглянул на мать и тут же отвел глаза.
— Эдгар дал. Ты знаешь?
— Все в доме знают. Ты вел себя как мальчишка.
Она опустилась в кресло у окна.
— О, мама, — сказал Юзек и сделал шаг к ней.
— Ну, ничего не поделаешь. Это твое первое жизненное испытание.
— Мама, неужели она выйдет за Рубинштейна?
— Я знаю об этом еще меньше, чем ты. Она тебе ничего не обещала?
— Она? Нет. Я даже не знал об ее отъезде. Она все скрыла от меня. Только Януш видел ее.
— Януш?
— Да. Кто-то там еще уезжал в той же лодке…
Ройская некоторое время сидела молча, по-прежнему нахмурив брови.
— И ничего-то мы о вас не знаем, — прошептала она.
Юзек подошел к матери, поцеловал ее и уселся у ее ног.
Стемнело.
— Видишь, мама, — сказал Юзек весело, — я сижу у твоих ног, совсем как в будуарчике в Молинцах.
— Нет больше нашего будуарчика, — вздохнула пани Эвелина.
Юзек с удивлением взглянул на мать. Никогда раньше он не слышал, чтобы она вздыхала. Но тут он вспомнил о смерти отца и отвернулся.
— Помнишь, как ты читала мне Сенкевича? Помнишь, после скарлатины меня перенесли в будуарчик и ты читала мне «Потоп»? Помнишь?
— Конечно, помню. Это было такое чудесное время.
— Мадемуазель Берта нянчила Валерека, а ты целый день была со мной.
— Конечно, помню. Все прошло…
— Но вернется, — твердо сказал Юзек.
— Нет, дитя мое, не будем себя обманывать, это не вернется.
— Как? Ты не веришь, что мы вернемся в Молинцы?
— Нет, мой дорогой, не вернемся. Это точно. Эта глава нашей жизни и нашей истории окончена.