Анатоль Франс - На белом камне
Шерон сделала по этому поводу несколько странное замечание.
— Мы имеем, — сказала она, — о сексуальных характерах такие сведения, каких и не подозревала варварская простота людей истекшей эры. Из того, что есть два дола, и что их только два, выводились ложные заключения. Воображали, что женщина только женщина, а мужчина только мужчина. На дело не так. Есть женщины, в которых много женского, а есть женщины, в которых его мало. Эта различия, скрываемые костюмом, образом жизни и замаскированные в прежнее время предрассудками, в нашем обществе видны совершенно ясно. Мало того, они обозначаются все ясней и становятся с каждым поколением все ощутимее. С тех пор, как женщины работают как мужчины, действуют и думают, как мужчины, — среди них видно все большее количество похожих на мужчин. Может быть, мы дойдем когда-нибудь до того, что создадим людей среднего пола, «работниц», как говорят о пчелах. Это будет очень выгодно. Можно будет повысить интенсивность труда, не увеличивая населения до степени, несоответствующей количеству необходимых благ. Нам в равной мере страшен как дефицит, так и избыток рождений.
Я поблагодарил Персеваль и Шерон за то, что они так любезно осведомили меня о таком интересном предмете, и спросил, не пренебрегают ли в коллективистическом обществе образованием, существуют ли еще умозрительная наука и свободные искусства?
Вот что мне ответил на это старик Морэн.
— Образование очень развито во всех областях. Все товарищи что-нибудь да знают. Но все они знают не одно и то же и не учились ничему бесполезному. Никто больше не тратит время на изучение права и богословия. Каждый выбирает из наук и искусств то, что ему по нраву. У нас еще много древних сочинений, хотя большая часть книг, напечатанных, до новой эры, погибла. Книги продолжают печатать, их печатают больше, чем когда-либо. Тем не менее печать близка к исчезновению. Ее заменит фонограф. Поэты и романисты уже издаются фонографически. А для издания театральных пьес изобрели очень остроумную комбинацию фоно- и кинематографа, которые воспроизводят одновременно игру и голоса актеров.
— У вас есть поэты, драматурги?
— Мы не только имеем поэтов, у нас есть поэзия. Мы первые отграничили область поэзии. До нас в стихах выражались многие мысли, которые лучше могли быть выражены прозой. Писались рифмованные рассказы. Это было пережитком того времени, когда размеренным слогом излагали законодательные постановления и, рецепты сельского хозяйства. Теперь же поэты говорят только тонкие вещи, не имеющие смысла. У каждого своя собственная грамматика и язык, так же, как и ритм, ассонансы и аллитерации. Что же касается нашего театра, то он почти исключительно оперный. Точное знание действительности и жизнь, лишенная насилий, почти сделали нас равнодушными к драме и трагедии. Объединение классов и уравнение полов лишили прежнюю комедию почти всякого материала. Но музыка никогда не была ни такой прекрасной, ни так любимой. Мы особенно восхищаемся сонатой и симфонией.
Наше общество очень благоприятно для изобразительных искусств. Многие предрассудки, вредившие живописи, исчезли. Наша жизнь светлее и прекраснее жизни буржуазной, и у нас живее чувство формы. Скульптура процвела еще больше, чем живопись, с тех нор, как она благоразумно обратилась на украшение общественных дворцов и частных жилищ. Никогда еще не делалось столько для обучения искусствам. Если ты только в течении нескольких минут проведешь свой аэроплан над любой из наших улиц, ты удивишься количеству школ и музеев.
— Итак, — спросил я, — вы счастливы?
Морэн покачал головой.
— Человеческой природе не свойственно наслаждаться совершенным счастьем. Без усилия нельзя быть счастливым, а всякое усилие предполагает в себе усталость и страдание. Мы сделали жизнь для всех сносной. Это уже нечто. Наши потомки сделают больше. Наша организация не должна оставаться неподвижной. Пятьдесят лет назад она не была такой, как теперь. И тонкие наблюдатели уже начинают замечать, что мы подходим к большим переменам. Возможно. Но завоевания человеческой цивилизации будут совершаться отныне мирно и гармонично.
— А не опасаетесь ли вы обратного, — спросил я, — а именно, что вся эта цивилизация, которой, повидимому, вы так довольны, будет разрушена нашествием варваров? В Азии и Африке, по вашим словам, остались еще великие народы черной и желтой расы, которые не вошли в ваш союз. У них есть армии, а у вас их нет. Если они на вас нападут…
— Наша защита обеспечена. С нами бороться могли бы только американцы и австралийцы, потому что они знают столько же, сколько и мы. Но нас разделяет океан, а общность интересов обеспечивает нам их дружбу. Что же до негритянских капиталистов, то они все еще остаются при стальных пушках, огнестрельном оружии, при всем железном старье двадцатого века.
— Что смогли бы эти старинные снаряды сделать хотя бы против одного разряда игрек-лучей? Наши границы защищены электричеством. Вокруг федерации простирается целая зона молний. Где-то сидит человечек в очках перед клавиатурой. Это наш единственный солдат. Стоит ему только коснуться одним пальцем клавиша, чтобы стереть в порошок пятисоттысячную армию.
Морэн колебался несколько мгновений. Потом он продолжал более медленно.
— Если что-нибудь может угрожать нашей цивилизации, то враги не внешние, а скорее внутренние.
— Значит, они есть все-таки?
— Есть анархисты. Их много, они пылки, умны. Наши химики, профессора естественных и гуманитарных наук почти сплошь анархисты. Большую часть зол, от которых еще страдает общество, они приписывают регламентации труда и продукции… Они считают, что человечество будет счастливо только в состоянии самовозникнувшей гармонии, которая родится из полного разрушения цивилизации. Они опасны. Они были бы еще опаснее, вздумай мы их притеснять. Для этого у нас нет ни желания, ни средств. У нас нет власти для принуждения и репрессии, и мы не жалеем об этом. Во времена варварства люди создавали себе великие иллюзии относительно целесообразности наказаний. Наши отцы уничтожили весь юридический аппарат. Он им был уже не нужен. Уничтожив частную собственность, они заодно уничтожили воровство и мошенничество. С тех пор, как мы носим электрические предохранители, уже не приходится опасаться покушения на жизнь. Человек стал уважать человека. Бывают еще преступления только под влиянием страстей и будут всегда. Однакоже преступления такого рода, хотя остаются безнаказанными, но делаются все более редкими. Наше судебное сословие состоит из выборных уважаемых граждан, которые безвозмездно разбирают различные нарушения и споры.
Я встал и, поблагодарив моих товарищей за их дружелюбное отношение, попросил у Морэна любезного разрешения задавать ему последний вопрос.
— У вас больше нет религии?
— Напротив, религий у нас очень много, и некоторые из них довольно недавнего происхождения. В одной Франции есть религия человечества, позитивизм, христианство и спиритизм. В некоторых странах остались еще католики, но в очень малом числе. К тому же они разделены на множество сект вследствии расколов, которые произошли в двадцатом веке, когда церковь отделилась от государства. Папы уже нет давно.
— Ты ошибаешься, — сказал Мишель, — есть еще папа. Я случайно узнал. Он Пий XXV, красильщик на Виа-дель-Орсо в Риме.
— Как, — воскликнул я, — папа — красильщик?
— Что же тут удивительного? Нужно и ему ремесло — чем он хуже других?
— А его церковь?
— В Европе его признают несколько тысяч человек.
На этих словах мы расстались. Мишель сказал мне, что я найду помещение поблизости, и что Шерон меня туда проводит по дороге домой.
Ночь светилась опаловым блеском, пронизывающим и мягким. Листва казалась при нем эмалевой. Я шел рядом с Шерон.
Я наблюдал за ней. Обувь ее, не имевшая каблуков, придавала твердость ее походке, устойчивость телу; хотя ее мужское платье делало ее ниже и она шла, заложив одну руку в карман, ее простая осанка не была лишена достоинства. Она свободно оглядывалась вправо и влево. В ней, — в первой женщине, я заметил выражение спокойного любопытства и удовольствия от бесцельной прогулки. Под беретом черты ее лица казались тонкими и выразительными. Она меня раздражала и очаровывала. Я боялся, как бы она не нашла меня глупым и смешным. Во всяком случае было ясно, что я внушаю ей полнейшее равнодушие. Тем не менее она вдруг меня спросила, чем я занимаюсь. Я ответил ей наугад, что я электротехник.
— Я тоже, — сказала она.
Я благоразумно прервал разговор.
Неслыханные звуки наполняли ночной воздух спокойным и мирном шумом, и я с ужасом прислушивался к ним, как к дыханию чудовищного гения этого нового мира.
Чем больше я наблюдал ее, тем большее влечение я ощущал к юной электротехничке, обостренное какой-то антипатией к ней.