Элиза Ожешко - Хам
Теперь дворик Козлюков был тих и пуст. Ульяна пошла за своей коровой на пастбище и взяла детей с собой; Филипп и Данилка нанялись сегодня косить на фольварке. Только воробьи под крышами обеих изб и в старой груше пронзительно чирикали. По всей деревне слышались громкие голоса людей и животных; издалека доносился клекот аиста, а Франка, сидя на пороге своей избы, смотрела печальными глазами в лицо ребенка и что-то шептала ему бледными губами.
Вдруг из-за угла послышалось хриплое, но довольно громкое бормотание, прерываемое вздохами и стуком палки.
— Отче небесный, помилуй нас! Иисусе искупителю, помилуй нас…
Франка быстро подняла глаза и увидела выглянувшее из-за угла большое морщинистое лицо с воспаленными и припухшими глазами.
— Марцелька! — крикнула она с радостью.
— А Павла нет в избе? — тихим шопотом спросила нищая, опять выставляя из-за угла только голову, повязанную грязными лохмотьями.
— Нет! Нет! Три дня его не будет! — быстро ответила Франка и, опустив ребенка на землю, побежала навстречу пришедшей.
— Моя ты дорогая, золотая, серебряная! — смеясь и размахивая руками, лепетала она, — я ж тебя так ожидала, я так про тебя расспрашивала. Все говорят: нет Марцельки! Как ушла перед пасхой в город, так и не вернулась. Мы думали уже, что ты где-нибудь умерла…
Одетая в лохмотья, держа в обеих руках палку, та качала головой и медленно подвигалась к избе. Франка ввела ее и усадила на скамью, приветливо и весело с ней болтая; потом она бросилась к красному шкафчику и принесла нищей кусок хлеба, холодного картофеля в миске и немного соли.
— Ешь, миленькая, ешь! — просила она. — Ох, как это хорошо, что ты пришла, а то тут некому слова сказать…
Нищая не спешила есть; она, по-видимому, была сыта. Из-под красных век она следила хитрым и любопытным взором за движениями Франки.
— А-а! — удивилась она, — так ты тут такая же хозяйка, как и прежде была!
— А такая же самая! — восторженно закричала Франка. — Уже все забыто… Как будто ничего и не было!
— Ну, скажи-ка, ради бога, скажи, что с тобой творилось, где ты была, что ты делала, как ты вернулась сюда и помирилась с Павлом? — спросила нищая.
Франке не нужно было повторять два раза этой просьбы. Она уселась и стала рассказывать, а когда рассказывала о том, как Павел все простил ей и ребенка принял, как своего, то слезы блестели у нее на глазах и губы дрожали. Марцелла нахмурилась, сосредоточилась, ее квадратная фигура казалась еще толще и тяжелее.
— Вот добрый! — тихо и с удивлением произнесла она.
— Добрый! — подтвердила Франка. — Такого доброго, верно, на всем свете нет!
Вдруг она задумалась, брови ее нахмурились; она вздохнула.
— Впрочем, знаешь ли ты что, Марцелька, — прибавила она, — однако же не такой добрый, как был…
— Не может быть! — вскрикнула нищая.
— Ага! Раньше, бывало, что я хотела, то и делала… спала, сколько хотела… сделаю что-нибудь в избе — хорошо, не сделаю — никакого выговора не услышу от него. Еще, бывало, и конфеты привозил и на руки брал, точно малое дитя. Под конец я возненавидела его, бранилась, кричала… а он ни слова! Молчит, как стена, или обнимает и станет просить: «Тише, дитятко! Тише! Успокойся!» Теперь, не то! Ранехонько уже стоит над постелью и велит вставать. Сколько я ни прошу каждый день, сколько ни ругаюсь, — ничего! Я свое, а он свое: вставай и вставай! Иногда возьмет за руки и с постели стащит, а потом опять велит становиться на колени и читать с ним громко молитву… и из книжки молитву читает… а какое это чтение? Ой, боже милосердный, известно — хамское! Пока он одну молитву прочитает, у меня от стояния на коленях голова начинает кружиться. После молитвы опять гонит на работу, то огонь разведи, то корову выдои… а то огород вскопай или хлеб испеки!.. Даже когда он из избы уходит, все еще приказывает: «Смотри, Франка, сделай все, что я тебе приказал!» Когда он вернется и увидит, что не сделано, сейчас начинает отчитывать или даже накричит. Я уже делаю все, хотя мне и стыдно перед собой, что меня запрягли точно в соху, а тут иногда от слабости, кажется мне, что вот-вот сейчас и упаду. Но уж лучше это, чем проповеди о господе боге, о дьяволе, о вечном проклятии и разных таких глупостях. Притом я теперь невольница, продалась ему телом и душой. Здоровье я потеряла, ребенок на моей шее, и нет уже для меня другого выхода и иного спасенья, как жить в этой избе с этим человеком. На такую долю я осуждена… в такой печальный час я на свет родилась…
По мере того как она высказывала свои жалобы, все большая печаль наполняла глаза ее; наконец из них потоком потекли слезы, но скоро она перестала плакать и схватилась руками за голову.
— Ах, Марцелька! — застонала она. — Если б вы знали, какое мне горе с этой головой! Болит и болит! Когда я вернулась, она несколько недель не болела, а теперь опять болит, и этот шум опять вернулся, — не такой сильный, как был, но вернулся все-таки.
Она сбросила с головы пестрый бумажный платок и, обмокнув в ведре холщевую тряпку, обвязала себе ею лоб.
— Вот единственное мое спасенье! — говорила она. — Как начнет сильно болеть и шуметь в голове, нужно холодной водой смочить…
Она опять уселась против нищей, которая, скрестив руки на палке, так пристально следила глазами за ней и так задумалась, что на несколько минут утратила свою обычную болтливость. Потом она медленно заговорила охрипшим голосом:
— Видишь ты, какой он строгий теперь стал! А-а-а!.. Однако же, моя миленькая, счастлива ты, ой, как счастлива, что достался тебе такой человек!.. Как ты думаешь? Столько простить жене, и кормить чужое дитя, как свое, и еще приглашать ее на работу, точно пани какую за стол!.. Это не шутка, моя милая!.. Какой он добрый!..
— Ну да, добрый! — держась обеими руками за голову, сказала Франка. — Я и сама это знаю, за эту доброту я и продала себя ему в неволю!
Марцелька качала головой, смотрела в землю, а по темному, некрасивому лицу ее скользили тени каких-то мыслей. Минуту спустя она сказала, уставившись в землю:
— Ой, доля моя! Почему ты не послала мне в мои молодые лета такого человека и такого спасителя? Почему ты оставила меня на свете одинокой, точно былинку? Знала бы я, ой, знала, как уважать этого человека и спасителя, и не перенесла бы я столько всякой беды с детьми-сиротами и не терпела бы я на старости лет такого унижения.
Она качала головой, утратившей всякую форму под лохмотьями, а из груди ее вырывался не то плач, не то хохот, и, наконец, послышалась хриплая, жалобная мелодия:
Повiй, витре, повiй, витре,С зеленого гаю,Повернувся наш паночокС далекаго краю…
— Ага! — тонким, пронзительным голосом закричала Франка, — хорошо тебе, Марцелька, так говорить, когда ты постарела, точно источенный червями гриб. Когда человек молод еще, он страстно желает света, веселья и разных удовольствий.
Марцелька подняла свои мутные глаза и уставилась на Франку.
— А сколько ж, моя миленькая, будет тебе лет?
— А тридцать восьмой пошел от сретенья, — с видимым торжеством заметила Франка.
Марцелька покачала головой.
— Ой, так ты уже не дитя, и до сорока тебе недалеко. Сорок лет — бабий век, моя милая.
— Вот хамская пословица! Разве это правда! Ай-ай, как бы еще за мной парни волочились, если бы я только была здорова и не жила в такой норе.
Упал ли взор Марцеллы в эту минуту на блестевший в углу самовар или встретился с висящим на стене мешком с мукой или крупами, — одним словом, она поспешно, как будто желая исправить сделанную ошибку, стала поддакивать Франке:
— Ну, да! Верно! Почему бы нет! Худенькая такая ты и деликатная, как те панны, что ходят в корсете, а ручки у тебя маленькие, как у дитяти, а глаза такие…
Вдруг на дворе Козлюков послышались голоса. Франка стала на колени на лавку возле окна и приложила лицо к мокрому стеклу. Она увидела Ульяну, загонявшую корову в хлев, четверых детей, ползавших по траве, Филиппа с косой на плече, входившего в избу, и Данилку, который, также с косой на плече, разговаривал со стоявшим в воротах парнем одного с ним возраста.
— Посмотрите, Марцелла, — быстро прошептала Франка, — посмотрите, моя дорогая… каким красивым парнем стал этот Данилка…
Юноша был действительно красив. В короткой холщевой рубахе, в высоких сапогах, с блестящей в последних лучах солнца косой на плече, он казался стройным и веселым. Ему пошел девятнадцатый год, лицо у него было гладкое, как у девушки, а волосы золотисто-русые. Сморщенные щеки Марцеллы задрожали от приглушенного хитрого смеха.
— Молодой он, — сказала она, — оттого и красивый.
— Это ничего, что молодой, — тихо шептала Франка, — зато он такой тонкий и стройный, как панич. Смотрите-ка! А я до сих пор и не замечала, что он такой красавец!