Форд Мэдокс Форд - Солдат всегда солдат. Хроника страсти
Усилием воли он все-таки заставил себя поднять налитую свинцом голову и, глядя красными, воспаленными глазами прямо в глаза жене, проговорил:
«Доктор фон Хауптманн велит мне ложиться спать сразу же после обеда. У меня вконец расшалилось сердце».
Сказал — и смотрит на Леонору исподлобья, с какой-то укоризной. И тут Леонору осенило, что этими словами он дает ей повод отдалить от него девочку, а взглядом стыдит ее за то, что она могла подозревать его в нечистых намерениях относительно Нэнси.
Потом он молча удалился к себе в комнату и долго сидел там за молитвенником — пока не убедился, что девочка легла спать. Около половины одиннадцатого Леонора услышала, как он прошел мимо ее двери к выходу, а через два с половиной часа вернулся обратно к себе.
Все так и продолжалось, вплоть до последнего вечера накануне их отъезда из Наухайма. Леонора решилась. Сразу после обеда, точь-в-точь как в прошлый раз, она взглянула на мужа и говорит:
«Тедди, почему бы напоследок не нарушить предписания врача и не сходить с Нэнси в казино? Мы и так испортили бедному ребенку каникулы!»
Эдвард смотрит на нее задумчиво, ничего не отвечая. Наконец говорит:
«Да, действительно».
При этих словах Нэнси вскакивает со стула и бросается обнимать и целовать его.
Позже Леонора призналась мне, что никогда в жизни она так не радовалась словам, как этому короткому ответу Эдварда. По нему она догадалась, что с ним происходит: его гнетет не соблазн обладания, а упрямое желание во что бы то ни стало держать себя в узде. И она поняла, что может ослабить вожжи — приостановить наблюдение за вражеским лагерем.
И все равно просидела весь вечер в комнате, не зажигая света, за полуспущенными жалюзи, вглядываясь в густеющую темноту, деревья, мостовую, и только к полуночи услышала долгожданные голоса. В тишине на крыльце гостиницы раздался чистый голосок Нэнси: «С этим наклеенным носом ты был вылитый старикашка». (Видно, в концертном зале лечебницы только что закончился какой-то маскарад.) Вторя ей, Эдвард добродушно пробасил: «Ну а ты была вылитая старая кумушка».
В ярком круге от газового фонаря качнулся высокий темный силуэт, рядом с ним возник другой, приземистый, — это был Эдвард. Они подтрунивали друг над другом точно так же, как у них повелось с тех пор, как Нэнси исполнилось семнадцать, — тот же юмор, те же шутки о старухе-нищенке, которая не давала им проходу в Брэншоу. Чуть позже девочка приоткрыла дверь к Леоноре, на ходу целуя Эдварда в лоб, желая ему покойной ночи, и с порога воскликнула: «Мы потрясающе повеселились! Ему гораздо лучше. Представляете, на обратном пути он бежал со мной наперегонки ярдов двадцать! А почему сидим впотьмах?»
Через стенку Леоноре было слышно, что Эдвард походил с минуту по комнате, потом шаги стихли, но из-за девочкиной трескотни она не могла определить, остался ли он в комнате или вышел. Она подождала довольно долго, потом, решив, что, если он опять отправился пить, это надо прекращать, она первый раз тихонько отворила всегда плотно закрытую дверь, разделявшую их спальни. Она хотела проверить, дома ли он. Заглядывает и видит: Эдвард стоит на коленях перед кроватью, уронив лицо на покрывало, а руки вытянув вперед, поперек постели. В руках у него маленький образок Божьей Матери — эту лубочную, раскрашенную киноварью и берлинской лазурью иконку подарила ему девочка, когда приехала к ним первый раз на каникулы. Прикрывая дверь, Леонора успевает заметить, как плечи его трижды сотрясает конвульсия, и слышит приглушенные рыдания. Он не католик, но у каждого свой путь к Богу.
В ту ночь Леонора первый раз за многие годы спала крепко, не вздрагивая от каждого шороха.
3
А потом, в тот самый день, когда они вернулись в Брэншоу-Телеграф, Леонора сломалась. Так мы, несчастные, расплачиваемся за минутную слабость — так нас карает перст безжалостной, хотя, наверное, справедливой судьбы, указующий на то, что беда не приходит одна. Вот и горе вроде прошло, и боль поутихла, а несчастье дает о себе знать — кошмарами и отчаянием. Именно так и получилось с Леонорой: в какой-то мгновение она расслабилась. Почувствовала, что может доверять Эдварду с девочкой, а уж в Нэнси она никогда не сомневалась. А ослабив внимание, она вся как-то размякла. И это, пожалуй, самое печальное во всей истории. Всегда грустно видеть, как не выдерживают лучшие люди; а в Леоноре тогда что-то надломилось.
Вы должны понять, что она питала к Эдварду болезненную страсть — страсть, переходившую в ненависть. И ведь она жила с ним долгие годы, и годами у нее не находилось для него ни одного нежного слова. Не знаю, как она выдерживала. Поначалу ее просто выдали за него замуж. До женитьбы она была одной из семи дочерей на выданье в ирландской семье, жившей в необустроенном, неухоженном доме, куда она вернулась, окончив школу при святой обители, о которой я так много здесь пишу. С момента ее возвращения и до описываемых событий прошел всего один год: ей только исполнилось девятнадцать. Более неопытной девушки нельзя себе представить. Могло показаться, что ни с кем из мужчин, кроме священника, она вообще никогда не разговаривала. Едва выйдя из стен святой обители, она тут же замкнулась в стенах родительского дома, который был едва ли не большей кельей, чем любой женский монастырь. Посудите сами: семь дочерей, не знающая покоя мать, вечно озабоченный отец, в которого трижды за тот год, пока Леонора жила с родителями, стреляли местные арендаторы, укрывшиеся с дробовиками в изгороди. Женскую половину дома смутьяны не трогали — наоборот, даже выказывали уважение. Раз в неделю одну из барышень — семь дней, семь дочерей — мать по очереди брала с собой на прогулку в видавшей виды плетеной коляске, в которую был запряжен толстый обленившийся пони. Иногда они ездили с визитами, но и это бывало так редко, что, по заверениям Леоноры, она всего три раза за весь год после возвращения из монастырской школы была в гостях в чужом доме. Все остальное время семь сестер были предоставлены самим себе. Чем они занимались? Бегали в заросшем саду среди запущенных шпалер, играли в теннис на лужайке или в мяч в дальнем его конце, где фруктовые деревья давно уже не плодоносили. Рисовали акварелью, вышивали, переписывали в альбом стихи. Один раз в неделю ходили в церковь на службу, другой раз — исповедоваться, и все в сопровождении старой нянюшки. Они были счастливы, поскольку другой жизни не знали.
Поэтому, когда однажды из города приехал фотограф, чтобы специально снять их, семерых, в саду под старой яблоней, поросшей серым лишайником, из-под которого кое-где проглядывал красноватый ствол, они сочли это безумным расточительством.
Однако это не было безумием.
За три недели до этого события полковник Поуиз отправил полковнику Эшбернаму письмо такого содержания: «Послушай, Гарри, может, твой Эдвард женится на одной из моих девочек? Для меня это был бы подарок судьбы, иначе я совсем спячу. А так — одна выскочит, и за ней все другие».
Дальше он расписывал, какие замечательные у него дочки: высокие, стройные, аккуратненькие, без глупостей — все честь свою блюдут. Он также напомнил полковнику Эшбернаму о клятве, которую они друг другу дали за ночь до свадьбы — а женились они, хоть и в разных приходах — первый в католическом, второй в протестантском, — зато в один день: что когда придет пора, сын одного женится на дочери другого. Ведь миссис Эшбернам была урожденная Поуиз и всю жизнь считала себя лучшей подругой миссис Поуиз, матери Леоноры. Солдатская жизнь их мужей разлучила их, встречались они редко, зато писали друг дружке регулярно. Что только не описывали! Всякие мелочи — то зубки прорезались у Эдварда и у старших дочерей, то как лучше поднимать на чулке петлю, если она расползлась по всей длине. И пусть встречались они редко, но благодаря переписке сумели сохранить (несмотря на годы и боль в суставах) живой интерес друг к другу, общие темы для разговора и целый арсенал воспоминаний. Потом пришла пора совершеннолетия, дочки Поуизов одна за другой оканчивали церковную школу, где они учились, пока полковник служил, и, чтоб им было куда возвращаться, полковник вышел в отставку с твердым намерением обустроить семейное гнездо. Так уж получилось, что чета Эшбернамов ни разу не встречалась ни с одной из дочек Поуизов, хотя это странно, потому что, в отличие от барышень, родители Эдварда Эшбернама брали его с собой на встречи с Поуизами, когда те приезжали в Лондон. Эдварду тогда было двадцать два, и, по-моему, он был так же чист душой и телом, как и Леонора. Удивительно, до чего долго молодой человек в этом мире может сохранять невинность мысли.
Отчасти в этом виновата мать, которая за ним очень следила, отчасти школа, — в привилегированном закрытом интернате Уинчестера подчеркнуто блюли чистоту нравов. Еще сыграло свою роль то, что Эдварду всегда претили грубая речь и откровенные пошлые анекдоты. В школе он держался подальше от всего такого. Его интересовали армейская служба, математика, земельная собственность, политика и — по странной прихоти — литература. В свои двадцать два он зачитывался романами Вальтера Скотта, «Хрониками» Фруассара.[60] Миссис Эшбернам не могла нарадоваться на сына и почти каждую неделю в письмах к миссис Поуиз делилась своей радостью.