Фрэнсис Фицджеральд - Последний магнат
Я все мялась и кончила тем, что предложила ей зайти со мной к отцу. Этим я наказывала себя за «скрытый умысел» и за стеснительность. В Голливуде не принято стесняться и темнить, – это сбивает с толку. Всем понятно, что у всякого своя корысть, а климат и так расслабляет. Ходить вокруг да около – явная и пустая трата времени.
Джейн рассталась с нами в воротах студии, морщась от моего малодушия. Марта была взвинчена до некоторой степени, не слишком высокой, – сказывались семь лет заброса, – и шла в послушной и нервной готовности. Я собиралась поговорить с отцом решительно. Для таких, как Марта, на чьем взлете компания нажила целую уйму денег, ровно ничего потом не делалось. Они впадали в убожество, их занимали разве что изредка в эпизодах. Милосердней было бы сплавить их вообще из Голливуда… А отец ведь так гордился мной в то лето. Приходилось даже одергивать его – он готов был разливаться перед всеми об утонченном воспитании, вышлифовавшем из меня бриллиант. Беннингтон – ах, ах, что за аристократический колледж! Я уверяла его, что там у нас был обычный контингент прирожденных судомоек и кухарок, элегантно прикрытый и сдобренный красотками, которым не нашлось места на Пятой авеню всеамериканского секса. Но отца не унять было – прямо патриот Беннингтона. «Ты получила все», – повторял он радостно. В это «все» входили два года ученья во Флоренции, где я чудом уберегла девственность, одна из всех пансионерок, – и первый бал, выезд в свет, устроенный мне, пришлой, не где-нибудь, а в городе Бостоне. Что уж говорить, я и впрямь была цветком доброй старой оптово-розничной аристократии.
Так что я твердо рассчитывала добиться кое-чего для Марты Додд и, входя с ней в приемную, радужно надеялась помочь и Джонни Суонсону, ковбою, и Эвелине Брент, и прочим заброшенным. Отец ведь человек отзывчивый и обаятельный – если забыть про впечатление от неожиданной встречи с ним в Нью-Йорке; и как-то трогательно даже, что он мне отец. Что ни говори, а – родной отец и все на свете для меня сделает.
В приемной была только Розмэри Шмил, она разговаривала по телефону за столом другой секретарши, Берди Питерс. Розмэри сделала мне знак присесть, но, погруженная в свои розовые планы, я велела Марте подождать и не волноваться, нажала под столом у Розмэри кнопку и направилась к дверям кабинета.
– У вашего отца совещание, – крикнула Розмэри мне вслед. – То есть не совещание, но нельзя…
Но я уже миновала дверь, и тамбур, и вторую дверь и вошла к отцу; он стоял без пиджака, потный и открывал окно. День был жаркий, но не настолько уж, и я подумала, что отец нездоров.
– Нет-нет, вполне здоров, – заверил он. – С чем явилась?
Я сказала ему с чем. Шагая взад-вперед по кабинету, я развила целую теорию насчет Марты Додд и других бывших. Его задача – их использовать, обеспечить им постоянную занятость. Отец горячо подхватил мою мысль, закивал, засоглашался; давно не был он мне так мил и близок, как сейчас. Я подошла, поцеловала отца в щеку. Его мелко трясло, рубашка на нем была хоть выжми.
– Ты нездоров, – сказала я, – или ужасно взволнован чем-то.
– Нет, вовсе нет.
– Не скрывай от меня.
– А-а, это все Монро, – сказал он. – Чертов Мессия голливудский! Он днем и ночью у меня в печенках.
– А что случилось? – спросила я, совсем уже не так ласково.
– Да взял моду вещать этаким попиком или раввинчиком – мол, делать надо то, а того не надо. Я после расскажу – теперь я слишком расстроен. А ты иди уж, иди.
– Нет, прежде успокойся.
– Да иди уж, говорю тебе!
Я втянула в себя воздух, но спиртным не пахло.
– Поди причешись, – сказала я. – Марта Додд сейчас войдет.
– Сюда? Я же от нее до вечера не избавлюсь.
– Тогда выйди к ней в приемную. Сперва умойся. Смени рубашку.
Преувеличенно безнадежно махнув рукой, он ушел в ванную комнатку. В кабинете было жарко, окна с утра, должно быть, не отворялись, – потому, возможно, он и чувствовал себя так, и я распахнула еще два окна.
– Да ты иди, – сказал он из-за двери ванной. – Я выйду к ней сейчас.
– Будь с Мартой как можно щедрей и учтивей, – сказала я. – Не кидай ей крох на бедность.
И точно сама Марта отозвалась – протяжный тихий стон донесся откуда-то. Я вздрогнула. И замерла на месте: стон послышался опять – не из ванной, где был отец, и не из приемной, а из стенного шкафа в кабинете. Как у меня хватило храбрости, не знаю, но я подбежала, открыла створки, и оттуда боком вывалилась Берди Питерс, совершенно голая, – в точности как в фильмах труп вываливается. Из шкафа дохнуло спертым, душным воздухом. В руке у Берди были зажаты одежки, она плюхнулась на пол, – вся в поту, – и тут вышел из ванной отец. Он стоял у меня за спиной; я, и не оборачиваясь, знала, какой у него вид – мне уже случалось заставать его врасплох.
– Прикрой ее, – сказала я, стягивая плед с кушетки и набрасывая на Берди. – Прикрой!
Я выскочила из кабинета. Розмэри Шмил взглянула на меня, и на лице ее выразился ужас. Больше уж я не видела ни ее, ни Берди Питерс. Когда мы с Мартой вышли, Марта спросила: «Что случилось, дорогая?» И, не дождавшись ответа, утешила: «Вы сделали все, что могли. Наверно, мы не вовремя явились. Знаете что? Давайте-ка съездим сейчас к очень милой англичанке. Знаете, с которой Стар танцевал в „Амбассадоре“.
Так, ценой краткого погруженья в семейные нечистоты, я добилась желаемого.
Мне плохо запомнился наш визит. Начать с того, что мы не застали ее. Сетчатая дверь дома была незаперта. Марта позвала: „Кэтлин!“ – и вошла с бойкой фамильярностью. Нас встретила голая, гостинично-казенная комната, стояли цветы, но дареные букеты выглядят не так. На столе Марта нашла записку: „Платье оставь. Ушла искать работу. Загляну завтра“.
Марта прочла ее дважды, но записка была адресована явно не Стару; мы подождали минут пять. Когда хозяев нет, в доме тихо по-особому. Я не в том смысле, что без хозяев все должно скакать и прыгать – но уж как хотите, а впечатление бывает особой тишины. Почти торжественной, и только муха летает, не обращая на вас внимания и заземляя эту тишь, и угол занавески колышется.
– Какую это она ищет работу? – сказала Марта. – Прошлое воскресенье она ездила куда-то со Старом.
Но мне уже гнусно было – вынюхивать, выведывать, стоять здесь. „И правда, вся в папашу“, – подумала я с омерзением. И в настоящей панике потащила Марту вон на улицу. Там безмятежно сияло солнце, но у меня на сердце была черная тоска. Я всегда гордилась своим телом – все в нем казалось мне геометрически, умно закономерным и потому правильным. И хотя, наверно, нет такого места, включая учреждения, музеи, церкви, где бы люди не обнимались, – но никто еще не запирал меня голую в душный шкаф среди делового дня.
– Допустим, – сказал Стар, – что вы пришли в аптеку…
– За лекарством? – уточнил Боксли.
– Да, – кивнул Стар. – Вам готовят лекарство – у вас кто-то близкий находится при смерти. Вы глядите в окно, и все, что там сейчас вас отвлекает, что притягивает ваше внимание, – все это будет, пожалуй, материалом для кино.
– Скажем, происходящее за окном убийство.
– Ну, зачем вы опять? – улыбнулся Стар, – Скажем, паук на стекле ткет паутину.
– Так, так – теперь ясно.
– Боюсь, что нет, мистер Боксли. Вам ясно это применительно к вашему искусству, но не к нашему. Иначе б вы не всучивали нам убийства, оставляя паука себе.
– Пожалуй, мне лучше откланяться, – сказал Боксли. – Я не гожусь для кино. Торчу здесь уже три недели попусту. Ничего из предложенного мной не идет в текст.
– А я хочу, чтобы вы остались. Но что-то внутри у вас не приемлет кино, всей манеры кинорассказа…
– Да ведь досада чертова, – горячо сказал Боксли. – Здесь вечно скованы руки…
Он закусил губу, понимая, что Стар – кормчий – не на досуге с ним беседует, а ведя корабль трудным, ломаным курсом в открытом море, под непрестанным ветром, гудящим в снастях. И еще возникало у Боксли сравнение: огромный карьер, где даже свежедобытые глыбы мрамора оказываются частями древних узорных фронтонов, несут на себе полустертые надписи…
– Все время хочется остановиться, переделать заново, – сказал Боксли. – Беда, что у вас здесь конвейер.
– От ограничений не уйти, – сказал Стар. – У нас не бывает без этих сволочных условий и ограничений. Мы сейчас делаем фильм о жизни Рубенса. Предположим, вам велят писать портреты богатых кретинов вроде Пата Брейди, Маркуса, меня или Гэри Купера – а вас тянет писать Христа! Вот вам и опять ограничение. Мы скованы, главное, тем, что можем лишь брать у публики ее любимый фольклор и, оформив, возвращать ей на потребу. А остальное все – приправа. Так не дадите ли вы нам приправы, мистер Боксли?
И пусть Боксли будет сердито ругать Стара, сидя вечером сегодня с Уайли Уайтом в ресторане „Трокадеро“, но он читал лорда Чарнвуда12 и понимал, что, подобно Линкольну, Стар – вождь, ведущий долгую войну на много фронтов. За десять лет Стар, почти в одиночку, резко продвинул кинодело вперед, и теперь фильмы „первой категории“ содержанием были шире и богаче того, что ставилось в театрах. Художником Стару приходилось быть, как Линкольну генералом, – не по профессии, а по необходимости.