Лайош Мештерхази - Эндокринойя
Жаль, что нет поблизости Лайоша. Я спросил бы его, прислал он медсестру, проинструктированную медсестру, или действительно это Ализа – подруга Аготы. Или, может быть, это другая больная, с другого рода эндокринойей из психосоматического отделения? Я сам не могу разобраться. Неужели нет никакой разницы?
Конечно, она медсестра, я знаю. Устрашающе пунктуальная медсестра.
За этими грубыми приемами, может быть, она прячет свое сочувствие. Может быть, в кармане у нее мозольный пластырь, и она торопится домой к своему папаше, почтальону, который уже вопит от боли. Может быть, она на третьем месяце беременности.
– Прошу вас, милая Ализа, мне жаль Аготу, но я знаю, что это мое личное дело. А сохранять достоинство мне совершенно ни к чему; зато вы это прекрасно делаете.
Для нас обоих стали просто мучительными последние несколько минут, пока наконец не появилась Агота.
Она была в грубошерстном пальто, которое купила на свою премию, – никому не нужный театральный жест. Вышитый платок очень шел ей. Появление Аготы не произвело бы неприятного впечатления, если бы вдруг не зажгли свет в вестибюле и не мелькнули красные, обсыпанные сухарями руки, предупредительно придерживающие дверь.
«Neue Jachlichkeit», да, самый нейтральный тон! Здравствуй, здравствуй, насколько я знаю, домой за вещами, – и мы зашагали рядом, посередине Агота, – как поживаешь? – Спасибо. «Горная фея»? – Спасибо, прекрасное место для отдыха, а ты? – Спасибо, хорошо…
Но я неотступно наблюдаю за Аготой – к чему скрывать? – мы идем рядом, и я рассматриваю ее сбоку. Неправда, что при эндокринойе отсутствуют внешние признаки. Возможно, для врача, постороннего человека. Но не для меня, который больше двадцати лет знает Аготу, видел ее лицо, полное муки и страсти, скуки и сосредоточенности, усталости и материнского счастья, – нет, неправда! Чужое лицо. Сроду не виданное, давным-давно не виданное, даже забытое, нет, нет, сроду не виданное, совсем новое лицо.
Красивое. Такое красивое лицо! Если бы я даже не знал, что бедняжка тяжело больна, трогательное, вызывающее слезы и раскаяние красивое лицо. Яркое, излучающее внутренний свет, яркое лицо; даже серые глаза ее другого оттенка в этом ослепительном лихорадочном блеске; вокруг глаз, как навощенная, натянута кожа; я смотрю на ее шею, едва прикрытую платком, и вижу: эта трогательная, с пульсирующими жилками шея возбуждает кроткое желание, предупредительную любовь, молитвенное настроение, а не снихождение, жалость, как шея стареющей жены. И знаю: истощенные клетки где-то обретают источник новых соков; ведь я уже понял: это смятая перфорационная лента, эндокринойя… Сроду не виданное, одухотворенное, лихорадочное, красивое лицо. И разве нет наружных примет? А эта лучезарность, эти легкие горячие капельки влаги; после бани от расширения кровеносных сосудов бывает такая кожа. У девочек такая кожа даже в трескучий мороз.
Агота замечает, что я слежу за ней. Какое смущение проступает у нее на лице!
– Я говорю: лишь несколько минут пробуду дома, соберу кое-какие вещи и, если хочешь, постелю тебе постель. Но Ализа останется со мной до конца. Если мы захотим поговорить, она не помешает. Я ей обещала – ведь это мое желание, – и я сдержу слово.
Мне стало стыдно за свой невольный взгляд. Хотелось спросить ее, потребовать объяснений. Она и без того все поняла и ответила:
– Этому человеку я бесконечно обязана. Ради меня он пожертвовал всем.
Подсознательно она ведет себя как настоящая влюбленная. И горячо продолжает, словно отвечая на мой вопрос:
– Как мы его недооценивали, как несправедливо обижали! Даже я. А чем ты лучше темных обывателей, которых так презираешь? Он глубоко образованный, очень умный человек; не только его знания – ничего не говорю, в этом и ты можешь с любым поспорить, – но его духовная и эмоциональная культура, то, чего не наберешься из книг…
Я же не возразил ни слова, чего она горячится?
– Оттого что это скромный, замкнутый человек? Он не рисуется, не шумит, не пожинает плоды легкого дешевого успеха. Да. Но он к этому и не стремится.
Может быть, я пожинал плоды легкого дешевого успеха? Не Агота ли всегда говорила, что я ради крупицы славы сворачиваю горы?
– Но в душе этого скромного, замкнутого человека есть огонь и тепло. Он не раскрывает свою душу людям, не подвергает ее энтропию снижению, а этот процесс доводит звездные миры до температуры абсолютного нуля. Понятно? Знаю, в глазах людей он куда ничтожней тебя. Но я не хочу хвастать своим мужем, мне вовсе не нужно греться в лучах его славы. Я хочу, – она выкрикивала отдельные слова, – сама по себе для него хоть что-нибудь значить и быть рядом с ним человеком!
Зачем она говорит это? Почему в повышенном тоне?
– Видишь ли, Хуба никогда не был журналистом. Но он живо интересуется моей работой. Потому что это моя работа! И за несколько месяцев я получила от него больше знаков внимания, больше разумных замечаний, да, научилась у него большему, чем за предыдущие двадцать лет у кого угодно. Видишь, как ты его недооценивал; не имея о человеке ни малейшего представления, поверхностно, легкомысленно судил о нем, с высокого пьедестала во всеуслышание надменно порицал его за недостатки.
Если бы я не знал, что она больна, если бы не знал, что это эндокринойя, то впал бы в заблуждение, решив, что она по-настоящему влюблена.
Я же не возразил ни слова. Да и к чему возражать? Ведь я видел, что она в пространстве иного измерения. Разве мог бы я сейчас заговорить с человеком, который сто лет назад прошел по этой улице?… Разница лишь в том, что мы случайно слышим друг друга. Лишь в том, не больше.
Мне припомнилась ночь, когда я помогал Аготе подготовиться к государственным экзаменам. И другая ночь, перед сдачей дипломной работы… Да совсем недавно я заглянул в комнату мальчиков. Младший, Дюла, студент театрального института; Петера не интересует ничего, кроме музыки и геологии. «Вы читали мамину статью? – спросил я. – Прочитать и спеть маме дифирамб! Правда, статья хорошая, говорят, вызвала сенсацию». Это было всего две недели назад. И она знала, что я сказал ребятам, видно было по ее взгляду. Сгоряча мне припомнилось только это. Неужели мне сейчас задавать вопрос, почему она несправедлива? Задавать вопрос в пространство иного измерения.
– Почему ты молчишь? Почему не защищаешься, не споришь? Как другие. Думаешь, я не догадываюсь, не знаю, что ты собираешься перейти в наступление? Готовишь неопровержимые стальные доводы. С легкой издевательской улыбкой выпускаешь свои танки.
– Я не издеваюсь, Агота. У меня нет ни малейшей охоты.
– Тогда спорь по своему обыкновению. Отругай меня, как сопливую девчонку. Давай скорей покончим с этим!
– Я и не спорю с тобой.
Медсестра до сих пор молчала; шла рядом с Аготой, в ногу с нами, даже звук ее шагов сливался со звуком наших. Точно по схеме подруги. И сейчас она молчала, только как будто сделала какое-то движение. После паузы Агота прибавила другим тоном:
– Ты хотел сказать, что согласен на развод по обоюдной договоренности?
– Согласен, Агота.
– Я все оставляю: квартиру, мебель, дом в Зебеге-ни, – все. И, если хочешь, откажусь от детей. – Тут она наконец заплакала.
Но стоило мне невольно притронуться к ее плечу, как она отстранилась.
– Мы все мирно поделим, Агота. У нас есть еще время поговорить об этом. Скажи, что тебе надо, все тебе уступлю. Дети в нас уже не нуждаются, а если понадобится, мы – у тебя или у меня они будут – продолжим их воспитание. Не настраивая их – я против тебя, ты против меня.
Тон ее словно опять изменился:
– Знаешь, я много и долго думала о нашей совместной жизни.
– А я недолго, у меня не было для этого времени. Но много.
О скольком еще нам надо было переговорить, и, наверно, удалось бы, если бы рядом с Аготой не шагала эта благодетельница, завистливая злыдня, эта надоедливо злополучная судьба, эта медсестра, похожая на подругу, эта третья лишняя!
–. Согласись, наша совместная жизнь не была счастливой, содержательной. Я давно это поняла. Никогда не было в ней места моему человеческому достоинству. О неприятных мелочах я и не говорю, не хочется тебя попрекать.
Или все-таки эта третья не лишняя? Она заговорила:
– Агота, ты не права. Сейчас тебе так кажется. Было в вашей жизни, конечно, и хорошее, и не так мало, наверно, хорошего.
Агота промолчала.
– Как бы то ни было, Агота, давай теперь, хотя бы теперь, вести себя так, чтобы никогда не вспоминать об этом со стыдом.
– Спасибо, Дюла. – Она посмотрела на меня. – И конечно… если не сейчас, то когда-нибудь ты поймешь: у сорокалетней женщины тоже есть право начать сначала…
– Сорокасемилетней!
– …есть право требовать от жизни то, чего она еще не получила и что ей, как она полагает, причитается.
Она ждала от меня ответа. С таким нетерпением, что я не мог больше лгать, притворяться и вышел из своей роли: