Анри де Ренье - Сказки для самого себя
Маленькая хижина, перед которой остановилась вся эта пышная процессия, спала с закрытыми дверями. Слышно было, как тихо блеяли овцы в загоне, и птицы вернулись, чтобы сесть на вязы и на крышу, откуда они улетели, испуганные этим приближением, и затем успокоенные безмолвием кавалькады, которая неподвижно держалась на близком расстоянии; легкий ветерок завивал перья на шлемах, отворачивал кружево воротников и трепал лошадиные гривы, но, несмотря на это молчание, по рядам пробежал шепот о том, что та, которая здесь жила, была пастушкой и звалась Гелиадой.
Сеньор спустился с лошади, преклонил колени перед дверью и ударил в нее три раза. Дверь открылась, и на пороге показалась невеста. Она была совсем нагая и улыбалась. Ее длинные волосы были похожи на золотой цвет дикого терна; на копчиках ее молодых грудей розовел цветок, как на побегах вереска. Все ее прелестное тело было просто, и невинность всего ее существа, также как и ее улыбка, казалось, не знали об ее красоте. Видя ее, такую прекрасную лицом, люди, которые смотрели на нее, не замечали наготы ее тела.
Те, которые отметили ее, не удивились ей, и самое большее, если два лакея перешепнулись о ней между собой. Так в невинной хитрости, которая внушила ей, будучи бедной, быть нагой она выступала, строгая и наперед торжествующая над западнею своей судьбы.
Весь город был в волнении по случаю церемонии, назначенной на этот день. Любопытство увеличивалось от того, что если и знали сурового сеньора по непреклонности, с какой он взыскивал всякие пошлины и тяжелые оброки, то никто не знал той, которая должна была вместе с ним войти во врата церкви, как его подруга.
Епископ получил только предупреждение убрать алтарь для этой цели и приготовить самую прекрасную службу; поэтому, когда колокола своим звоном возвестили о входе процессии в стены, он, не противореча верховному приказанию владыки замка, стоял на паперти в митре и с посохом, в большом великолепии, с певчими и всем своим клиром. Народ, уставший ждать и смотреть на огни, зажженные в глубине клироса, считать гирлянды, протянутые от одного столба к другому, и пересчитывать епископскую свиту, испустил крик радости, когда завидел в конце главной улицы, над движущимися головами, высокие копья всадников, которые ехали сквозь толпу, раздвигая ее в шеренги и тесня ее к площади, уже запруженной ею, потому что добрые люди любят пышность, и это зрелище, воинственное и брачное, вызвало их стечение и пробудило их любопытство. Поэтому они толпились около конвоя, окружавшего таинственные носилки, откуда вышла странная невеста. Сначала все были изумлены и подумали о какой то кощунственной выдумке дерзкого суверена, но так как они были по большей части наивны душой и много раз видели нарисованными на стеклах и высеченными на папертях фигуры, похожие на эту, Эву, Агнесу и дев-мучениц, нежных как и она телом и так же украшенных кроткими глазами и длинными полосами, то их удивление сменилось восторгом при мысли, что небесное милосердие послало это чудесное дитя, чтобы сломить непреклонную гордость и жестокость грешника.
Плечо к плечу, он и она, шли вперед по церкви, которую я только что посетил, такую мирную в своем задумчивом сумраке. Тогда корабль ее благоухал и был озарен свечами и солнцем. Полдень горел в распустившейся розетке и в раскаленных стеклах, и клирики, бритые и угрюмые, думали глядя на то, как эта нагая девушка проходит среди них, чуждая их вожделению, что сеньор Карноэтский женится, путем колдовства, на какой-нибудь сирене или нимфе, подобной тем, о которых говорится в языческих книгах. Не приказал ли епископ ладононосцам наполнить кадила, чтобы дым, разостлавшись между этою пришелицей и взорами божьими и людскими, отделил своим густым покровом необычную чету, которую видели сквозь благовонный туман, склонившими перед алтарем, ее - свои золотые волосы, его - серебряный затылок, под благословляющим жестом высокого жезла, освящавшего обмен колец.
Пастушка Гелиада, венчавшаяся нагою, долго прожила с Синей Бородой, который ее любил и не убил ее, как он убил раньше Эммену, Понсетту, Блисмоду и Тарсилу, и эту Аледу, о которой он больше не жалел.
Нежное присутствие Гелиады развеселило старый замок. Ее видели одетой то в белое платье, как у аллегорических дам - Мудрости и Добродетели, перед которыми, под портиком с колоннами, преклоняет колени чистый единорог с хрустальными копытами; то в платье синее, как тень дерева на траве летом; то в лиловатое, как раковины, которые находят на сером прибрежном песке, там, возле моря; то в сине-зеленое и украшенное кораллами; то в платье из муслина цвета зари или сумерек, смотря по тому, увеличивал или уменьшал его прозрачность каприз складок; но чаще всего прикрытою длинным плащом из грубой шерсти и в полотняном чепце, потому что, если она и надевала иногда одно из пяти прекрасных платьев, которые ей дал ее муж, она все же предпочитала их великолепию свой плащ и свой чепец.
Когда она умерла, пережив своего супруга, и когда старый замок разрушился от времени забвения, она одна из всех теней, которые бродят меж старых развалин, навещает их одетою, такою, какой она, быть может, явилась мне под видом крестьянки, которая проводила меня туда этим вечером и потом, стоя на берегу, смотрела, как я удаляюсь при шуме весел по угрюмой воде сквозь молчаливую ночь.
ЕВСТАЗИЙ И ГУМБЕЛИНА
Фердинанду Герольду
Из всех тех, кто пытался любить прекрасную Гумбелину, только один остался ей верен. Казалось, впрочем, что он был верен не столько из за награды, которая была ему за это дана, сколько по настойчивости своей страсти. Не случилось ничего также, что уменьшило бы ее; она оставалась тою же, потому что наши чувства разрушает не столько время, сколько хороший прием, какой оказывают им, и если причины любви лежат в нас самих, то обыкновенно от других исходят причины, делающие так, что мы не любим.
Гумбелина, конечно, слишком ценила присутствие философа Евстазия и потому избрала наилучшие средства, чтобы сохранить его.
Евстазий превосходно умел объяснять Гумбелине ее самое; она была для него целой вселенной в сокращенном виде; они были за это друг другу признательны. Поэтому между ними установился приятный обмен, и насколько она была к нему внимательна и благосклонна, настолько же и он был по отношению к ней постоянен и скромен.
Некоторые, более или менее, были такими же с Гумбелиной, как и Евстазий. Делались попытки отвлечь Гумбелину от любви к себе самой на пользу тем, кто также ее любил. Бесполезность их предприятия и отвержение их исканий сделали их очень чувствительными к такой неудаче.
Евстазий забавлялся тем, что утешал своих соперников, показывая им на примере и стараясь искусными словами доказать им, как неправы они, желая обладать прекраснейшими вещами иначе, нежели чувствуя, что они прекрасны; и так как он любил намеки, он пользовался намеками, чтобы озарить их безумие.
Если они посещали его в его жилище и советовались с ним по поводу своей невзгоды, он им показывал с улыбкой и прелестным жестом отречения на чудесный стеклянный сосуд, который одиноко возвышался на могильной эбеновой подставке в раковинках на стене его комнаты, как явный знак.
Это была хрупкая ваза, затейливая и молчаливая, из холодного и загадочного хрусталя. Казалось, она содержала в себе волшебный напиток необычайной силы, потому что ее брюшко, припухшее и как бы почтительное, было разъедено; стеклянные извивы ее стенок приобрели изнутри сумеречную полупрозрачность агата; сосуд этот был нетронут и неприкосновенен в своей стройности, хрупок в своей зябкой твердости и так прекрасен, что один вид его наполнял душу радостью оттого, что он существует и меланхолией от чувства его священной отчужденности.
И тем, кто не понимал жеста и эмблемы, Евстазий говорил; "Я нашел его в поместьи Арнгейм. Психея и Улалуме держали его в своих волшебных руках". И он добавлял совсем тихо: "Я не пью из него, он сделан для того, чтобы из него пили одни лишь уста одиночества и молчания".
Сумерки входили в просторную и монашескую комнату. Сквозь светлые окна алел закат, который казался двойным снаружи, совсем близким к его окровавленным и больным тучам, которые медленно рубцевались, а вместе с тем очень далеким, отражаясь в наклоненном зеркале против окна. Закатный жар пылал холодным огнем в хрустале; он уменьшался в нем до крошечных размеров, очищенный от того, что было в нем слишком патетического, сокращенный до ледяного и минерального образа.
Это был час, когда Евстазий каждый день выходил, чтобы навестить Гумбелину. Она бывала попеременно, смотря по времени года, в своем саду или в гостиной. Гостиная, большая как сад, и сад, маленький как гостиная, были похожи друг на друга. Тихий лужок был бархатист, как ковер. Вода бассейна была воспроизведена, очищенная, в зеркалах будуара, и стенная обивка