Курт Воннегут - Неумехи
Когда юный Лазарро наконец поднялся с четверенек, он стал, по крайней мере, на один летний день, самым знаменитым и любимым художником на Среднем Западе. Теперь он уже не был ребенком. Он был мужчиной, зарабатывавшим на жизнь детскими рисунками — а жена просила его нарисовать индейца, похожего на индейца:
— Это будет совсем просто, — говорила Сильвия. — Тебе не надо будет вкладывать в это душу. — Она скорчила рожу и прикрыла рукой глаза, осматривая окрестности, как индеец Стэдмена. — Просто нарисуй огромного индейца, — попросила она.
К часу ночи Дарлин Стэдмен дошел практически до помешательства. Килограммы краски были нанесены на холст — и килограммы были с него соскоблены. Как бы абстрактно Стэдмен ни начинал картину, вечные мотивы неизменно возвращались. Он не мог запретить кубу превращаться в домик, конусу — в гору с покрытой снегом вершиной, шару — в полную луну. И повсюду всплывали индейцы — их было достаточно для съемок «Последнего боя Кастера».
— Твой талант не может не прорваться, а? — сказала его жена Корнелия.
Стэдмен взорвался и приказал ей лечь спать.
— Будет чертовски здорово, если ты не будешь смотреть, — капризно сказал жене Лазарро.
— Я просто не хочу, чтобы ты слишком надрывался, — сказала Сильвия, зевнув. — Я боюсь оставить тебя наедине с этим. Я боюсь, ты вложишь сюда душу и все усложнишь. Просто нарисуй индейца.
— Я рисую индейца, — сказал Лазарро, выходя из себя.
— Ты… ты не против, если я задам вопрос? — спросила Сильвия.
Лазарро закрыл глаза:
— Задавай.
— Где индеец? — спросила она.
Лазарро стиснул зубы и указал в центр холста: — Вот твой чертов индеец, — сказал он.
— Зеленый индеец? — спросила Сильвия.
— Это нижний слой, — сказал Лазарро.
Сильвия обняла его и погладила по голове:
— Дорогой, — сказала она, — не надо нижних слоев. Просто нарисуй индейца. — Она взяла тюбик с краской. — Вот — это подходящая краска для индейца. Просто нарисуй индейца и раскрась его этим, как в раскраске с Микки-маусом.
Лазарро зашвырнул кисть на другой конец комнаты:
— Я не могу даже раскрасить портрета Микки-мауса, если кто-нибудь смотрит ко мне через плечо! — прокричал он.
Сильвия попятилась:
— Прости. Я просто пытаюсь сказать тебе, как это должно быть просто, — сказала она.
— Иди спать! — заорал Лазарро. — Ты получишь своего вонючего индейца, только иди спать!
Стэдман услышал вопль Лазарро и принял его за крик радости. Стэдман подумал, что вопль означает одно из двух: или Лазарро закончил картину, или у него появился гениальный замысел, и картина скоро будет готова.
Он представил себе картину Лазарро — он видел в ней то светящегося Тинторетто, то мрачного Караваджо, то вихрящегося Рубенса.
Ни во что уже не веря, Стэдмен снова принялся упрямо убивать индейцев мастихином. Его презрение к самому себе достигло максимума.
Осознав, насколько глубоко его презрение к себе, он перестал работать. Оно было глубоко настолько, что он мог без стыда перейти дорогу и купить у Лазарро картину с душой. Он немало бы заплатил за картину Лазарро, за право подписать ее собственным именем, за то, чтобы Лазарро молчал об этой грязной сделке.
Придя к этому решению, Стэдман снова взялся за кисть. Теперь он рисовал, наслаждаясь своей старой, бездарной, бездушной сущностью.
Он создал горный массив с дюжиной зазубренных пиков. Он провел кистью над горами, и кисть оставила за собой облака. Он потряс кистью у подножья гор, и на свет показались индейцы.
Индейцы сразу построились, чтобы напасть на что-то в долине. Стэдман знал, на что они нацеливались. Они собирались напасть на его прекрасный домик. Он привстал и яростно принялся рисовать домик. Он распахнул его дверь. Он изобразил внутри себя. «Вот она, сущность Стэдмана! — усмехнулся он. — Вот он, старый дурак!»
Стэдмен зашел в трейлер, чтобы убедиться, что Корнелия крепко спит. Он пересчитал купюры к бумажнике и прокрался сквозь студию на улицу и через дорогу.
Лазарро был измотан. Ему казалось, что последние пять часов он не рисовал, а пытался спасти индейца с рекламы сигарет из зыбучих песков. Зыбучими песками была краска на холсте Лазарро.
Лазарро перестал пытаться вытащить индейца на поверхность. Он позволил его душе улететь в счастливые охотничьи угодья.
Картина сомкнулась над головой индейца, а также над самоуважением Лазарро. Жизнь назвала Лазарро притворщиком — и он всегда знал, что так и будет.
Он улыбался, как преступник, надеющийся, что его преступления будут еще много лет сходить ему с рук. Но он не мог на это надеяться. Он страшно любил живопись и страшно хотел продолжать писать. Если он был преступником, он был и самой невинной его жертвой.
Лазарро уронил свои непослушные руки на колени и подумал о том, что сейчас делают гениальные руки Стэдмена. Если Стэдмен скажет своим рукам быть светскими, как у Пикассо, они будут светскими. Если он скажет рукам быть строго прямолинейными, как у Мондриана, они будут строго прямолинейными. Если он скажет рукам быть капризно-детскими, как у Кли, они будут капризно-детскими. Если он скажет им дымиться от злобы, как у Лазарро, волшебным рукам Стэдмена удастся и это.
Лазарро пал так низко, что ему пришло в голову украсть картину Стэдмена, подписать ее своим именем и угрожать бедному старику побоями в случае, если тот проговорится.
Пасть ниже Лазарро не мог. Он начал рисовать то, что он чувствовал — каким извращенным, грубым и грязным был Лазарро. В основном картина была черной. Это была последняя картина, которую Лазарро собирался когда-либо нарисовать, и назовет он ее «Никакого толку».
В дверь студии постучали так, как будто снаружи было больное животное. Лазарро продолжил лихорадочно рисовать.
Звук повторился.
Лазарро открыл дверь. Снаружи стоял лорд Стэдмен:
— Если я похож а человека, которого сейчас повесят, — сказал Стэдмен, — то именно так я себя и чувствую.
— Заходите, — сказал Лазарро, — заходите.
Дарлин Стэдмен проспал до одиннадцати утра. Он пытался заставить себя поспать еще, но не мог. Он не хотел вставать.
Пытаясь понять причины этого нежелания, Стэдмен обнаружил, что не боялся будущего. В конце концов, он прекрасно решил проблему, обменявшись картинами с Лазарро. Он больше не боялся унижения. Он написал свое имя на картине с душой. Возможно, снаружи, среди странной неподвижности, затаилась слава.
Не хотеть вставать Стэдмена заставляло ощущение, что этой безумной ночью он потерял что-то бесценное.
Бреясь и рассматривая себя в зеркало, он понял, что потерянное и не было его сущностью. Он был все тем же старым добрым неумехой. Денег он тоже не лишился. Они с Лазарро меняли шило на мыло.
Он пересек студию и никого там не нашел. Для туристов было еще слишком рано. Они не появятся раньше полудня. Корнелии тоже не было видно.
Ощущение, что он потерял что-то важное, так усилилось, что Стэдмен поддался желанию перерыть все шкафчики и столы в студии в поисках бог весть чего. Он хотел, чтобы жена помогла ему:
— Дорогая?.. — позвал он.
— А вот и он! — крикнула снаружи Корнелия. Она вошла внутрь и счастливо поволокла его к мольберту, на котором он рисовал для публики. На мольберте была черная картина Лазарро. Она была подписана Стэдменом.
Днем она производила совсем другое впечатление. Черный ожил и блестел. А все остальные цвета больше не казались грязными оттенками черного. Они придавали картине мягкую, священную, вечную прозрачность витража. Более того, от картины за версту не разило Лазарро. Она была гораздо лучше, чем у Лазарро, потому что на ней не было страха. На ней была красота, гордость и восхищение.
Корнелия сияла:
— Ты победил, дорогой, ты победил, — сказала она.
Строгим полукругом вокруг картины стояла кучка зрителей совсем иного полета, чем те, к которым привык Стэдмен. Серьезные художники пришли посмотреть, что сделал Стэдмен. Они были растеряны, молчаливы и уважительны — ограниченный дурак Стэдмен показал им, что он гениальнее их всех. Они приветствовали нового гения горько-сладкими улыбками.
— И посмотри на это убожество! — прокаркала Корнелия. Она показала через дорогу. В окне студии Лазарро была картина, нарисованная Стэдменом той ночью. Она была подписана Лазарро.
Стэдмен был изумлен. Картина была вовсе не похожа на Стэдмена. Да, она слегка напоминала открытку, но открытку, отправленную из сердца ада.
Индейцы, домик, спрятавшийся в нем старик, горы и облака в этот раз не имели ничего общего с романтикой или красотой. С даром рассказчика Брюгеля, с экспрессией Тернера, с красками Джорджоне картина повествовала о потемках человеческой души.
Картина и была той бесценной вещью, которую потерял Стэдмен этой ночью. Это была единственная стоящая вещь, которую он когда-либо произвел на свет.