Кальман Миксат - Том 3. Осада Бестерце. Зонт Святого Петра
После обеда хозяин закуривал трубку, выходил со свитой на балкон и, подозвав коменданта замка, отдавал ему каждый раз одно и то же распоряжение:
— Принести казну!
Янош Ковач приносил «казну» — холщовый мешок, набитый главным образом медяками, хотя иной раз среди них попадались серебряные монетки.
У крепостной стены, под балконом, к этому часу уже собирались ребятишки, нищие и просто бездельники со всей округи в ожидании ежедневного разбрасывания денег. Графу Иштвану доставляло необыкновенную радость выхватить из мешка пригоршню медяков и размашистым движением, подобно тому как сеятель бросает в землю зерно, рассыпать их под балконом. При этом Понграц старался кинуть монеты так, чтобы они закатились как можно дальше: в канаву, в бурьян, в заросли колючих кустарников. Начиналась толкотня, шум, свалка; люди кидались на добычу, кувыркались, лезли друг другу на спину. А граф Иштван, стоя на балконе, хохотал и от удовольствия, как ребенок, хлопал в ладоши.
Выкурив трубки, господа покидали балкон и переходили в так называемый «костяной зал». Только капеллану не разрешалось входить туда.
— Слуге Господню не пристало таскаться по вертепам дьявола, — всякий раз предупреждал его граф Иштван.
И капеллан не ходил в «костяной зал», который назывался так потому, что его украшала мебель, выточенная целиком из оленьих рогов. Но лучшим украшением зала была, разумеется, Эстелла, которая ожидала прихода господ в трико и коротенькой газовой юбочке, весело порхавшей при каждом движении, словно крылья бабочки.
Зал был переоборудован для упражнений на трапеции, и Эстелла с готовностью проделывала свои головоломные трюки.
Представление продолжалось до тех пор, пока граф Иштван, возлежавший на диване, не засыпал. Господа вместе с Эстеллой осторожно, на цыпочках, уходили из зала. Возле графа оставался лишь паж, чтобы свежесрезанной зеленой веткой отгонять мух от чела спящего феодала, навевая на него легкую прохладу.
Однако этим распорядок дня не исчерпывался. Проснувшись, Иштван приказывал запрягать и выезжал на прогулку — правда, Эстелла, которая делала вид, что без ума влюблена и ревнует графа, иногда не разрешала ему покидать замок. Конечно, то была лишь хитрость, бывшая комедиантка рассчитывала таким путем устроить свое счастье. «Если я буду вести себя умно, — рассуждала она, — этот дурак граф в конце концов возьмет и женится на мне».
И она старалась вести себя умно.
Однажды, когда граф собирался ехать с визитом в соседний замок, где были молодые барышни, Эстелла, улучив момент, бросилась на землю перед четверкой фыркающих лошадей. Волосы ее растрепались, лицо горело страстью. Она кричала:
— Вы поедете туда только через мой труп!
В другой раз, когда четверка уже тронулась, она ловким прыжком вскочила на спину коренника и уселась там. Лошади бешено неслись, гордо вскидывая головы, а Эстелла вынула из кармана спицы и клубок, пряжи и преспокойно принялась вязать. Ее длинное синее платье развевалось по ветру, подобно облачку. В этот момент она была поистине необычайно хороша, напоминая юную ведьму.
Встречные, и в самом деле, завидев ее в этой позе, осеняли себя крестами, а граф Иштван хохотал и злился:
— Не ехать же мне с нею к Мотешицким, всем на посмешище!
Вернувшись домой, он взял плетку и выпорол Эстеллу, словно набедокурившего озорника, отделал ее так, что она добрую неделю ходила с синяками на спине.
Но Эстелла только крепче сжимала свои мелкие, как у мыши, зубки, а про себя думала: «Ничего! Бей, сколько хочешь, а графиней Понграц я все-таки буду!»
Однако это казалось маловероятным, так как граф не видел в Эстелле женщины и любил ее, как любят, например, породистую собаку или другое какое животное. Прекрасная комедиантка тщетно ждала год за годом, что как-нибудь после ужина граф пожелает собственноручно расшнуровать ей корсаж.
Нет, нет, — ведь время после ужина было отведено совсем для другого. После ужина граф оставался с глазу на глаз со своим поляком Станиславом Пружинским (что это за замок, если там нет поляка!), пил вино да слушал анекдоты и забавные истории, которыми был начинен Пружинский, накопивший их во время своих странствований.
Ровно в одиннадцать часов вечера граф Иштван вставал и говорил, похлопывая Станислава по плечу:
— Славный ты малый, мой полячок, всегда у тебя есть что рассказать! Ну а теперь иди к себе и ложись отдохни. Я велю слуге принести да положить тебе под подушку флягу с вином, чтобы, проснувшись ночью, ты мог глотнуть из нее раз-другой.
Затем он отправлялся в свою спальню, раздевался и призывал к себе пажа и «дьяка» Бакру.
Паж чесал ему пятки, а Бакра читал вслух главы из истории предков графа. Предки убаюкивали сумасбродного внука, который в своих сновидениях продолжал их деяния, а проснувшись поутру, совершал наяву то, что пригрезилось ему ночью.
Был ли Иштван Понграц сумасшедшим? Трудно сказать. Мнения окрестных господ на этот счет разделялись. Можно ли считать человека сумасшедшим только потому, что он живет, как король? Только на том основании, что у него воля оказалась сильнее, чем у других: «Не хочу жить в девятнадцатом веке и возвращаюсь в семнадцатый, потому что мне там больше нравится. Пусть проходит время, мне до этого нет дела, и я буду жить так, как мне угодно».
Был ли у него нормальный мозг и лишь небольшие странности или в самом деле не хватало какого-то колесика? Была ли его игра в феодалы желанием порисоваться или болезнью? Кто знает? Ведь обо всех остальных предметах он рассуждал и мыслил совершенно здраво.
Весьма вероятно, что внешние обстоятельства определяют не одну лишь судьбу человека, но и образ его мыслей. Не унаследуй Иштван Понграц Недецкого замка, быть бы ему адвокатом, или врачом, или еще кем-нибудь. Но он получил в наследство замок, громкое имя и — стал «последним феодалом», как он и подписывался в своих письмах.
Вообще говоря, безумие — понятие относительное. Людям ненормальным кажутся странными здоровые. И как знать, если бы сумасшедших было больше, чем нормальных, может быть, здоровым пришлось бы переселиться на Липотмезё *.
Но нет, я не стану углубляться в эти вопросы, а просто расскажу вам со всей правдивостью историю Иштвана Понграца.
Граф Понграц знал, что его считают сумасшедшим, и это, казалось, даже нравилось ему. Однажды в Подзамеке он подозвал к себе молоденькую крестьяночку и спросил:
— Как тебя звать?
— Анчуркой, — отвечала дрожащим голосом девушка, побелев как полотно.
— Ну, чего ты испугалась? Тебе, наверное, наговорили, что я — сумасшедший? Смотри не ври, сознавайся, ведь тебе так говорили? Вот приставлю палец к твоему носу и сразу узнаю, врешь ты или нет…
— Ага, говорили…
— Ну, вот видишь! Эх, люди, люди! — Понграц грустно улыбнулся. — А ведь я, ты сама видишь, никого не обижаю. Я хороший человек, — добавил он и погладил крестьяночку по белокурым волосам. — Но и ты тоже хорошая девочка. Что привезти тебе из города?
Девочка покраснела, спрятала лицо в передник и стыдливо пролепетала:
— Коли можно, привези, барин, румян!
— Ах ты, распутница! — неожиданно рассердился граф и отвесил девчурке две таких пощечины, что ей уже не нужна была никакая краска.
Иногда Понграцу противны становились люди, разумеется ныне живущие. Сердце его принадлежало людям былых веков, и граф порой часами смотрел на портрет Екатерины Медичи (в которую был влюблен), приносил ей цветы — гвоздики и гиацинты — и собственноручно украшал ими раму портрета. Ведь Екатерина любила гиацинты!
Так он и жил, не проявляя ни малейшего интереса к настоящему, — даже газет не выписывал. Жизнь его текла по привычному руслу, и годы не вносили в нее никаких изменений: утром — молебен, затем военные занятия, после обеда — разбрасывание денег и просмотр цирковых номеров на трапеции в «костяном зале», а вечером пьянка с поляком. Люди, окружавшие графа, жили тоже вне времени и мало-помалу стали такими же чудаковатыми, как их господин, — уже начинали всерьез верить, что служат при дворе средневекового феодала и что все идет так, как и должно. Только придворный капеллан Голуб, заключая контракт на очередной год, выговорил себе право вместе с прочими господами после обеда посещать «костяной зал». (И правильно, почему бы и ему не наслаждаться искусством?) Так, может быть, никогда и не произошло бы никаких перемен в жизни владельца замка (и тогда я не написал бы своей повести), если бы по соседству с графом Понграцем не жили два сумасброда: барон Пал Бехенци и его сын Карой.
Над Лапушнянской каштановой рощей, неподалеку от излучины стремительного Вага, где плавает только «словацкая флотилия» — плоты, на которых словаки перевозят дрова да скудный урожай со своих полей, — высится замок Бехенци. Замку этому, должно быть, тысяча лет, не меньше; старинные его стены потемнели, словно от копоти. Он стоит заброшенный и безлюдный, постепенно разрушаясь от времени; левое крыло уже развалилось, но правое все еще держится, увенчанное высокой башней с колоколом, который звонит лишь в том случае, если где-нибудь на белом свете хоронят кого-то из рода Бехенци. Когда-то Бехенци были несметно богаты; отец барона Пала призвал к себе перед смертью сына — это было в Вене — и сказал ему: