Джузеппе Бонавири - Волшебный лес
Вне всякого сомнения, мы не разговаривали, как это делаете вы и как вообще принято это представлять; мы общались иным, более примитивным способом — возможно, потому, что были заключены в слишком тесные пределы. Средством общения был едва слышный шелест или просто изменчивая игра красок, которую мог распознать и правильно понять лишь очень опытный глаз.
Ромашка, пустив корни вширь, приближалась ко мне.
— Добрый день, Сенапо, — говорила она. — Как поживаешь?
Или:
— Отчего ты так насупился? Погляди, вся скала в цвету!
Однажды, помахивая головкой, она поведала мне, что я, как видно, не похож на остальных, ибо непонятно, к чему я стремлюсь, ведь другим довольно сиюминутных радостей.
Я слушал ее с любопытством, это помогало рассеять давящую тоску, донимавшую меня уже не первый день. Ромашка улыбалась мне легким колыханием лепестков.
— Отчего ты не отвечаешь? — не отставала она. — Ты чем-то недоволен? Здесь все довольны всем.
— О Ромашка! — вздохнул я.
Это безбрежное море маленьких растеньиц было всегда одинаковым, волнами пробегали по нему шелесты, шуршания стебелька о стебелек, безжалостный свет был для него бедствием, вид его утомлял взор, ибо оно ведать не желало ничего иного, кроме блаженного трепетания листьев. Это была реальность, на значительном протяжении своем замкнувшаяся в неизменном тождестве красок и настроений.
В этот день приступ тоски был сильнее обычного, даже мне самому он внушил отвращение, ибо начался беспросветно унылым флейтовым звуком. Длился он дольше, чем когда-либо, и я вспомнил Грумину, которая больше не была со мной и блуждала теперь по каким-нибудь иным планетам, гонимая ветром или неведомой колдовской силой.
Я вздохнул раз-другой, чтобы рассеяться, и поглядел вверх, на небосвод, откуда уже изливался ранний зной.
О, что же со мною происходит! — думал я.
Прошло немного времени, солнце палило все сильнее, оно иссушило нас, сделав молчаливыми, чтобы мы не замечали друг друга; для цветов и кустарников кончились дни лени и забав. Один ежевичный куст первым догадался о том, чтó нам угрожает, и крикнул со своего утеса:
— Надо сочетаться браком, не то скоро мы все исчезнем. Мы должны передать пыльцу от одного к другому.
Это была трудная задача.
Летний зной распространился повсюду, и бесполезно было искать влагу, пронзая почву корнями, — они упирались в безводную скалу.
По обоим склонам оврага возникали и унимались глухие раздоры, и повсюду видны были скорбно поникшие лепестки, побуревшие листья.
И тогда у меня впервые проявился комплекс рокового столкновения с окружающим миром.
Ромашка удрученно говорила мне:
— Кто бы мог такое подумать, а, Сенапо?
Однажды, когда я раздумывал, до какой степени все кругом превратилось в символ и бесполезное украшение погибающего мира, я различил очень далекий звук, который вскоре стал слышнее, и это не был обман чувств, но действительное приближение.
Заросли воскликнули:
— Что происходит?!
Звук этот иногда ненадолго смолкал, и горечавки, росшие возле меня, вскрикивали:
— Что же это может быть такое?
А куст дрока (единственный уцелевший на выжженном склоне) сказал:
— Ветер.
Он был несильный, дул с гор Камути продолжительными порывами, которые становились все чаще, и, пролетая, он смешивал нас, переносил пыльцу с одной скалистой террасы на другую, из расщелины в расщелину и даже через русло потока. Клянусь вам, это была целая туча желтой пыли, кружившая то там, то тут, и от нее каждый миг менялся вид всего пространства.
Мы не знали, промолчать нам или воспринять это событие как окончательную катастрофу, и в итоге промолчали, замкнувшись каждый в себе. А я первый понял, что только так мы сможем продлить наше существование и не зачахнуть от зноя этого безумного лета.
— О Ромашка, радуйся, — сказал я.
Ветер продолжал заигрывать с нами, прыгал по прожилкам листьев, сгибал вянущие темные стебли.
— Почему ты так говоришь, Сенапо? — вполголоса спросила Ромашка. Она была уже не белая с желтым, а походила скорее на труп, с обнажившимися корнями.
Так для нас начался новый этап в жизни. Вместо нас родились другие растения, но это были те же мы, и облик был тот же, мы просто размножились различными путями, преодолев беды, муки и лишения. Я сам после этого превращения без особого труда нашел себя: листья, бутоны, тычинки — словом, все было таким, как прежде.
Следует добавить, что в наших чувствах наступила перемена, как будто в этом сообществе зародился простейший вид знания.
В самом деле, какой-нибудь хрупкий ползучий росток или совсем молоденький дубок с еще пунцовыми от недостатка хлорофилла листьями, услышав, как ветер сердито скребется по оврагам, говорили:
— Вот Бог Ветер.
Кончилась моя тихая жизнь. Должен вам сказать, такие выражения задевали меня. И я замкнулся в негодующем молчании — по правде говоря, не слишком для меня выигрышном.
На той стороне тоже находились такие, кто говорили:
— Вот Бог Ветер! Бог Ветер!
Когда в разгар весны он заставлял себя ждать, все замирали в смутном ужасе перед жалким концом, который наступил бы для них без опыления; даже я, честно говоря, обращал вверх мои соцветия в надежде на скорое возвращение ветра. Тем временем у меня появился новый друг — красный кустик валерианы (его звали Ордирио), пожелавший расти прямо надо мной, чтобы веселить меня, когда я бывал не в духе.
— Сенапо, — говорил он мне, — не гляди внутрь себя. Разве ты не видишь, как изменчиво все снаружи?
Благодаря ветру растительность стала гуще, многие кусты и травы переменили место и положение, и теперь уже нелегко было отыскать клочок голой земли, ибо оливы, миндальные деревья, агавы, травы и первые опунции заполнили все пустоты, словно притянутые друг к другу неодолимой жаждой любви.
— Ты прав, Ордирио, — ответил я. — Все переменилось.
Как видно, эта земля, названная Сицилией, властью потаенных сил взламывала и покоряла несокрушимую скалу, утверждая на ней царство зелени и цветов.
К счастью, появились первые пчелы, бабочки и жуки в красных хитиновых панцирях. Эта пора была для меня самой счастливой за все время моей бытности растением. Вокруг меня прибавилось движения, это уже не был прежний пустой, звенящий от ветра воздух.
Бабочки тогда все были белые, с бледно-голубой кромкой на крыльях и летали стаями, держась довольно далеко друг от друга.
Глядя, как они порхают, я переполнялся наслаждением, какого не знал дотоле.
Особенно нравились мне одинокие шмели, которые своим жужжанием распугивали бабочек. Те поспешно улетали прочь, избегая презренных перепончатокрылых.
— О-го-го! — говорила, завидев их, Ромашка.
Поглощенный этими играми, я забыл о собственных трудностях (кто знает, быть может, я вырождался в простую материю?). Мало-помалу пчелы и шмели стали казаться мне уже не далекими, едва различимыми точками, рассеянными в воздухе, а занятными существами, с которыми мне хотелось завязать дружбу.
И вот однажды один шмель (я назвал его Иррумино), устав от золотистой солнечной пыли и от блужданий по долине Фьюмекальдо, опустился на один из моих цветков.
Знакомство было не из легких, ведь я, как вы знаете, был весь покрыт колючими волосками и щетинками и потому Иррумино должен был пробираться так, чтобы не задеть листьев, когда нацеливался на сиреневый колокольчик цветка.
Я словно преодолел какой-то барьер. Не только растения и цветы вокруг, вседневно возрождавшие меня самого посредством одних и тех же символов, зажили новой жизнью, но и сам я почувствовал оживление в некой области, неведомой прежде.
В то время для меня всякий предмет был сгустком красок, рождавшим одни и те же световые лучи. Они отражались моей верхней поверхностью, нижней поверхностью, а также центром, освещая, таким образом, все в целом. Это было просто, ведь растения неподвижны. Теперь, когда появились пчелы, шмели и бабочки, я приметил, что повсюду распространялись колебания света — очень слабые, но расходившиеся концентрическими кругами, как приливающие волны. Я отвлекся от привычных занятий с другими растеньицами и, не стану спорить, забавлялся этим бескрайним колыханием волн — оно слегка щекотало меня и навевало приятный сон.
— Вот еще одна новость, — говорил я себе.
Известно, что перепончатокрылые непоседливы; от их непрестанного снования туда-сюда возникали темные и светлые полосы в прихотливом сплетении красок на моих листьях.
Изумление возрастало, когда в поле обзора вдруг не попадало ничего, оставалось лишь пустое пространство. Я пытался, насколько это позволяла моя природа, войти в соприкосновение с лучистыми зигзагами светотени, которые были не что иное, как биение крыльев бабочек и их извилистый полет.