Джон Фанте - Дорога на Лос-Анжелес
– Хлоя, – сказал я ей, – я поклоняюсь тебе. Зубы твои – словно овечье стадо на склонах горы Гилеад, а щеки твои миловидны. Я – твой покорный слуга, я приношу тебе любовь вековечную.
– Артуро! – раздался голос матери. – Открой.
– Чего тебе надо?
– Что ты там делаешь?
– Читаю. Изучаю! Неужели мне даже это запрещено в собственном доме?
Она погрохотала о дверь пуговицами свитера.
– Я не знаю, куда это девать, – сказала она. – Пусти меня в чулан сейчас же.
– Невозможно.
– Чем ты занимаешься?
– Читаю.
– Что читаешь?
– Литературу!
Она никак не хотела уходить. В зазоре под дверью виднелись пальцы ее ног. Я не мог разговаривать со своей девушкой, пока там стояла мать. Я отложил журнал и стал ждать, когда она уйдет. Она не уходила. Даже не шелохнулась. Прошло пять минут. Свечка трещала. Чулан снова наполнялся дымом. Она не сдвинулась ни на дюйм. В конце концов я сложил журналы стопкой на пол и прикрыл их коробкой. На мать мне хотелось завопить. Могла бы, по крайней мере, шевельнуться, пошуметь, переступить ногами, свистнуть. Я взял с пола какое-то чтиво и сунул в середину палец, как будто страницу заложил. Когда я открыл дверь, мать зыркнула мне в лицо. Как будто всё про меня знает. Она уперла руки в бедра и принюхалась. Глаза ее ощупывали всё – углы, потолок, пол.
– Да чем ты тут, ради всего святого, занимаешься?
– Читаю! Улучшаю ум. Ты даже это запрещаешь?
– Что-то тут ужасно не так, – промолвила она. – Ты опять читаешь эти гадкие книжульки с картинками?
– Я не потерплю ни методистов, ни святош, ни зуда похоти в своем доме. Мне надоело это хорьковое ханжество. Моя собственная мать – ищейка похабщины наихудшей разновидности, и это ужасная правда.
– Меня от них тошнит, – сказала она. Я ответил:
– Картинки тут ни при чем. Ты – христианка, тебе место в Эпуорте [1], в Библейском Поясе [2]. Ты фрустрирована своей низкопробной набожностью. В глубине же души ты – негодяйка и ослиха, пройдоха и тупица.
Она отпихнула меня и вошла в чулан. Внутри стоял запах плавленого воска и кратких страстей, истраченных на пол. Мать знала, что таит темнота. Она выскочила оттуда.
– Иже еси на небесн! – воскликнула она. – Выпусти меня отсюда. – Она оттолкнула меня и захлопнула за собой дверь. На кухне загремели кастрюли и сковородки. Потом хлопнула и кухонная дверь. Я заперся в чулане, зажег свечи и вернулся к своим картинкам. Через некоторое время мать снова постучала и сообщила, что ужин готов. Я ответил, что уже поел. Мать нависла над дверью. Снова проснулось раздражение. Оно ощутимо сочилось из матери. У двери стоял стул. Я услышал, как она подтащила его поближе и уселась. Я знал, что сидит она, скрестив руки на груди, смотрит на свои туфли, ноги вытянуты – она всегда так сидит и ждет. Я закрыл журнал и тоже стал ждать. Если ей втерпеж, то и мне тоже. Носком она постукивала по ковру. Стул поскрипывал. Темп стука нарастал. Вдруг она вскочила и забарабанила в дверь. Я поспешно открыл.
– Выходи оттуда немедленно! – завопила она.
Я выскочил как оглашенный. Она улыбнулась – устало, но с облегчением. Зубы у нее маленькие. Один внизу выбивался из ряда, будто солдат, идущий не в ногу. Росту в ней было не больше пяти футов трех дюймов, но она казалась очень высокой, когда надевала каблуки. Возраст больше всего выдавала кожа. Матери было сорок пять. Под ушами кожа слегка провисала. Я радовался, что волосы у нее не седеют. Я всегда искал седые, но ни разу не находил. Я ее толкнул, защекотал, она засмеялась и упала в кресло. Я дошел до дивана, растянулся и немного поспал.
Три
Я проснулся, когда сестра вернулась домой. У меня болела голова и еще что-то – вроде как мышцу в спине потянул, – и я знал, отчего у меня эта боль: слишком много думаю о голых женщинах. Часы возле радиоприемника показывали одиннадцать. Сестра сняла пальто и направилась к чулану. Я сказал, чтоб она держалась от него подальше, а не то ей конец. Она улыбнулась надменно и понесла пальто в спальню. Я перевернулся и спустил ноги на пол. Спросил, где была, но она не ответила. Вот что всегда меня доставало – она редко обращала на меня внимание. Ненавидеть ее за это я не мог, хотя иногда хотелось. Она была хорошенькой девчушкой, шестнадцать лет. Немного выше меня, черные волосы, темные глаза. Однажды в школе выиграла конкурс на лучшие зубы. Тылы у нее – будто каравай итальянского хлеба, круглые, то, что надо. Я, бывало, замечал, как парни на ее корму оглядываются: она их цепляла. Сестра же оставалась холодна, и походка ее была обманчива. Ей не нравилось, когда парни на нее смотрят. Она считала это делом грешным; ну, говорила так, по крайней мере. Она говорила, что это мерзко и позорно.
Когда она оставляла дверь спальни открытой, я, бывало, наблюдал за нею, а иногда подглядывал в замочную скважину или прятался под кроватью. Она стояла спиной к зеркалу и исследовала свою задницу, проводя по ней руками, туго натягивая платье. Она никогда не носила платьев, если те не приталены и не подчеркивают бедра, и всегда обмахивала стул, прежде чем туда сесть. И лишь затем садилась, чопорно и холодно. Я пытался подбить ее покурить сигарету, но она не хотела. Еще я пытался давать ей советы о жизни и сексе, но она считала меня ненормальным. Она походила на отца – чистенькая и очень прилежная и в школе, и дома. Помыкала матерью. Она была умнее мамы, но не думаю, что ей удалось бы и близко сравниться с моим разумом по чистой блистательности. Помыкала она всеми – но не мной. Когда умер отец, она попробовала было и мной покомандовать. Но я и слышать об этом не хотел – подумать только, моя собственная сестра! – и она решила, видимо, что еe помыкания я все равно недостоин. Хотя время от времени я давал ей собою командовать – но лишь для того, чтобы продемонстрировать гибкость своей личности. Она была чиста, как лед. Дрались же мы, как кошка с собакой.
Во мне было всякое, что ей не нравилось. Ее от этого воротило. Наверное, подозревала существование женщин в одежном чулане. Иногда я дразнил ее, похлопывая по заду. Она с ума сходила от злости. Однажды я так сделал, а она схватила мясницкий нож и гонялась за мной, пока я не слинял из квартиры. После этого не разговаривала со мной две недели и сказала матери, что никогда со мной больше не заговорит и есть со мною за одним столом не будет. В конце концов перебесилась, конечно, однако никогда не забуду, как она взбеленилась. Она б меня тогда зарезала – если б поймала.
У нее имелось то, чем отличался мой отец и что отсутствовало и в матери, и во мне. Я имею в виду чистоплотность. Когда я был пацаном, я раз увидел, как гремучая змея сражается с тремя скотч-терьерами. Собаки сдернули ее с камня, где она грелась на солнышке, и разодрали на куски. Змея дралась яростно, не теряя присутствия духа, она знала, что ей конец, и каждый пес уволок по куску ее кровоточившего тела. Остался только хвост с тремя погремушками – и он по-прежнему шевелился. Даже разорванная на куски, змея была для меня чудом. Я подошел к камню, на котором еще оставалась кровь. Обмакнул в нее палец и слизал. Я плакал, как ребенок. Я эту змею так и не смог забыть. Будь она живой, однако, я бы к ней и близко не подошел. Что-то похожее было у меня с сестрой и отцом.
Я считал, что, коль скоро моя сестра такая симпатичная и любит командовать, из нее выйдет роскошная жена. Она же была слишком холодна и набожна. Стоило мужчине прийти к нам домой и позвать ее на свидание, она ему отказывала. Стояла в дверях и даже не приглашала войти. Она хотела стать монахиней – вот в чем беда. Удерживала ее мать. Сестра решила отложить это еще на несколько лет. Говорила, что единственный мужчина, которого она любит, – Сын Человеческий, а единственный жених – Христос. Похоже, нахваталась у монахинь. Мона не могла такого придумать без посторонней помощи.
В школе она все дни проводила с монахинями из Сан-Педро. Когда она закончила начальную школу, отцу был не по карману католический колледж для нее, поэтому она отправилась в обычную вилмингтонскую школу. Как только там все закончилось, она снова стала ездить в Сан-Педро к монахиням. Оставалась там на целый день, помогала проверять тетради, проводить занятия в детском саду и всякое такое. По вечерам валяла дурака в вилмингтонской церкви на другой стороне залива, всякими цветочками алтарь украшала. Сегодня – тоже.
Она вышла из спальни в халате.
Я сказал:
– Ну как там сегодня Иегова? Что Он думает о квантовой теории?
Она зашла в кухню и заговорила с матерью о церкви. Они спорили о цветах: какие лучше для алтаря – белые или красные розы.
Я сказал:
– Яхве. Когда в следующий раз увидишь Яхве, передай, что у меня к нему есть пара вопросов.
Они продолжали разговаривать.
– О Господи Боже Святый Иегова, узри свою лицемерную и боготворящую Мону у ног своих, слюнявую идиотскую фиглярку. Ох, Иисус, как же она свята. Милый строженька-боженька, да она просто непорочна.