Джо Дассен - Подарок для Дороти (сборник)
Анатоль, несмотря на возраст, делал стойку на руках и голове у подножия лестницы и поощрял нас подбирать монеты, которые сыпались при этом из его карманов. А по особым случаям сооружал себе сандвич с куском мыла, положив его между двумя ломтями хлеба, и с аппетитом уплетал. Его смерть от приступа острого аппендицита надолго опечалила всю семью. Каждый из моих дядюшек по очереди заказывал службу за упокой его души, и даже мой отец, великий скептик в области религии, ходил ради этого в церковь; правда, он утверждал, что делает это лишь из-за братьев.
Честно говоря, для меня в смерти Анатоля не было ничего ужасного или фатального. Надо сказать, что его напудренные останки, проститься с которыми нас привели в траурный зал при кладбище, имели лишь смутное сходство с человеком, который набивал карманы медяками, а атмосфера траура в доме, хоть и весьма ощутимая, витала в нем как-то абстрактно и умозрительно, не слишком напоминая о личности двоюродного дедушки. К тому же смерть в семье в первую очередь означала, что состоится большой сбор, а для детей моего поколения сам факт, будет ли он созван ради рождественской трапезы или ради чьей-то кончины, был делом совершенно второстепенным.
Сердечность отношений между братьями Бонани почти на генетическом уровне передалась и их детям — мы ладили между собой гораздо лучше, чем ватага обычных кузенов. Истинная причина, почему мы ждали этих встреч с таким нетерпением, была проста: мы здорово веселились на каждых похоронах. Впрочем, даже у взрослых крепость семейных уз изрядно смягчала серьезность момента, и ветерок хорошего настроения, исподтишка овевавший их скорбные физиономии, здорово противоречил подобающему обстоятельствам выражению. Мрачное испытание, состоящее в том, чтобы пройти чередой перед гробом или бросить горсть земли в разверстую могилу, обнаруживало простую установку: родители учили нас, что все хорошее надо заработать, и мы чувствовали, что тут речь идет лишь об очень временной неприятной обязанности, которую требуют правила игры, а когда придет время, она уступит место удовольствию совместных увеселений. К тому же обычные похороны трогали меня куда меньше, чем похороны дедушки Анатоля. Он-то был по-настоящему близким родственником, и, хотя его личность и траурная церемония не слишком вязались друг с другом, по крайней мере его имя что-то мне говорило. В большинстве же остальных случаев — похорон нашей двоюродной бабки Иды, например, или какого-нибудь отдаленного кузена моих родителей — торжественность момента была совершенно искусственной, потому что (для меня по крайней мере) не ассоциировалась ни с каким реальным человеком.
Вот таким же неопределенным и двусмысленным обещанием неизбежного веселья, наподобие заявленных похорон, стало и неожиданное появление моего деда Бонани — это через восемнадцать-то лет, за время которых ни один из его сыновей не знал наверняка, жив он или умер. В общем, он вновь объявился среди живых и заявил о своем намерении вымолить прощение у своей жены — чистейший стиль сконфуженного мужа, который, сбившись с прямого супружеского пути, провел выходные на стороне.
В тот день я вернулся домой необычайно возбужденный, потому что для игры в оркестре младших классов выбрал аккордеон. Был в нашей классной комнате шкаф, к которому мы испытывали огромное влечение, поскольку никто никогда не видел его открытым, с тех пор как мы поступили в школу, а это вызывало немало вздорных домыслов насчет его содержимого. На самом же деле он был набит музыкальными инструментами, в основном дудками и бубнами, но оказался там также и притаившийся в шатком равновесии на верхней полке настоящий детский аккордеон. Как только нам объявили, что классу надо составить оркестр, дабы оживить концертом ближайшее родительское собрание, аккордеон, естественно, стал вожделенным инструментом, которого все стали домогаться. Тогда наш учитель со свойственным ему оппортунизмом сделал его первым призом за устное испытание по орфографии, которое я и выиграл, назвав все буквы в слове «отсутствие».
Великолепие моего трофея еще больше подчеркнуло наличие родственников, которых я обнаружил в нашей гостиной, собравшихся там, как мне показалось, специально для того, чтобы я мог продемонстрировать свои таланты. Гостиная как раз и предназначалась для наиболее важных событий, и я еще помню один из прекраснейших дней в моей жизни, когда впервые — это было на мое десятилетие — я получил разрешение туда войти. Не потрудившись даже снять пальто, я вытащил аккордеон из футляра и без долгих предисловий ввалился в круг моих дядюшек, мощно грянув «А кобыла ест овес», детскую песенку-считалку, сыгранную на клавишах для правой руки.
Все мои дядья разделяли семейную склонность к драматизации и изъяснялись, когда было надо, довольно сентенциозно, неторопливо и с внушительными жестами. Но тут, ошеломленные моим театральным выходом, они растерялись, не очень понимая, как следует реагировать. Только мать оказалась на высоте в этой щекотливой ситуации и утащила меня за руку, все еще играющую, в кухню, где мне был приготовлен полдник. Я начал было хныкать из-за этого грубого выдворения, но тут заметил какого-то незнакомца, сидевшего у стола. Это был невысокий человек с курчавыми седыми волосами и потемневшим от времени тонким лицом. Он сидел, положив сцепленные руки на колени, как старички у дверей агентства по найму напротив моей школы. Я, не ломаясь, взял стакан молока и уселся напротив. Какое-то время мать колебалась, потом обхватила меня рукой, словно защищая от чего-то, и обвела вокруг стола. «Майкл, — объявила она с каким-то вызовом, — это твой дедушка», — что показалось мне несколько излишним, поскольку я уже догадался, что это Папи Бонани. Он деликатно прочистил горло и сказал: «Точно. Я твой дедушка».
У него тоже был немного вызывающий вид — хоть он и убрал руки с колен, но даже не потрудился мне улыбнуться. Мать словно опасалась оставить меня наедине с этим новообретенным дедушкой, и лишь когда молчание стало совсем тягостным, ушла в гостиную, правда, предписав мне тоном, который показался мне слегка раздраженным, идти играть в другое место, как только я допью молоко. После чего вышла, не закрыв дверь.
Мы с Бонани несколько минут изучали друг друга. Мелкие мышцы по обе стороны его челюстей поигрывали — этот фокус показался мне совершенно необычайным, и я пообещал себе повторить его, как только представится случай втайне поупражняться. Но ни он, ни я не имели желания болтать и прислушивались к словам моих дядюшек, долетавшим до нас довольно отчетливо через открытую дверь.
Дядя Карно, человек-бочка, чей голос, казалось, исходил из чрева земли и гудел словно басовый регистр большого органа, восклицал:
— Да неужели вы думаете, что она снимет трубку и просто выслушает все, что он ей скажет? Да у вас просто не все дома!
— Она это сделает, если ей скажут это сделать, — возразил Эдди.
— Надо думать, это ты ей скажешь? — раздраженно встряла мать.
— Слушай, может, Мами велит ему убираться ко всем чертям, но ты не считаешь, что мы должны дать ему хотя бы возможность попытаться?
— Ничего мы ему не должны!
— Мы должны это по крайней мере ради Питера. Я вот что хочу сказать: подумайте хорошенько, ведь Питеру придется тащить маму на себе до конца ее жизни, если мы ничего не предпримем.
— То-то и оно! И мы сами убедим ее переехать в Лос-Анджелес жить с Бонани… Да как вам в голову могло такое прийти? Нет, ей-богу…
— Значит, ты хочешь, чтобы Питер на всю жизнь остался холостяком?
— Погодите-ка малость, погодите…
Бонани в конце концов встал с таким видом, будто думал о чем-то другом, и закрыл дверь кухни. Потом стал разглядывать меня с этого нового ракурса, пока я допивал молоко.
— Надо бы тебя постричь, — заявил он без обиняков.
И это было не просто замечание. Из своей бежевой пластиковой сумки, стоявшей под стулом, он достал клеенчатый футляр с парикмахерскими инструментами, и стало ясно, что он собирается исправить ситуацию незамедлительно, а я был слишком загипнотизирован этим непредвиденным оборотом событий, чтобы хотя бы попытаться возразить. Он усадил меня, повязал мне вокруг шеи фартук, взятый в кладовке, и положил между воротником рубашки и шеей бумажные салфетки «Клинекс», которые достал из кармана. Осторожно подрезая самые кончики волос — меня регулярно посылали в ближайшую парикмахерскую на углу, да и грива у меня была не слишком густая, — он спросил, сколько мне лет. При этом не казался особенно заинтересованным. Я на его вопрос не ответил, а он не стал повторять.
Густой голос Карно гудел в гостиной:
— Питер, Питер, Питер… ладно, согласен. Но она?
Бонани отступил на шаг и, пощелкивая ножницами в воздухе, бросил взгляд профессионала на мои виски.
— Знаешь свою бабушку? — спросил он.