Владимир Набоков - Наташа
4
— Путешествия, да… Ах, Наташа, я иногда чувствовал себя богом. Я видел на Цейлоне Дворец Теней и дробью бил крохотных изумрудных птиц на Мадагаскаре. Туземцы тамошние носят ожерелья из позвонков и странно так поют, ночью, на взморье. Словно музыкальные шакалы. Я жил в палатке неподалеку от Таматавы, где по утрам земля красная, а море — темно-синее. Я не могу описать вам это море.
Вольф замолк, тихо подкидывая сосновую шишку. Потом провел пухлой ладонью по лиц<у> сверху вниз и рассмеялся.
— А вот теперь я — нищий, застрял в самом неудачном из всех европейских городов, день-деньской, как тюря, сижу в конторе, вечером жую хлеб с колбасой в шоферском кабаке. А было время…
Наташа лежала навзничь, раскинув локти, и смотрела, как озаренные вершины сосен тихо ходят в бледно-бирюзо<вой> вышине. Она вглядывала<сь> в это небо, и тогда кружи<лись>, мерца<ли>, сыпались ей в глаза светлые точки. А по временам что-то перелетало с сосны на сосну — золотая <судорога?>. Рядом, у скрещенных ног ее, сидел барон Вольф, в просторном своем сером костюме и, нагнув бритую голову, все подкидывал сухую шишку.
Наташа вздохнула.
— В Средние века, — сказала она, глядя на верхушки сосен, — меня бы сожгли или бы приобщили к святым. У меня бывают странные ощущения. Вроде э<к>стаза. Я тогда — совсем легкая, и плыву куда-то, и всё понимаю — жизнь, смерть, всё… Раз, когда мне было лет десять, я сидела в столовой и рисовала что-то. Потом я устала и задумалась. И вдруг очень поспешно вошла женщина, босая, в синих блеклых одеждах, с большим, тяжелым животом, а лицо худое, маленько<е>, желтое, с необыкновенно ласковыми <?>, необыкновенно таинственными <?> глазами… Прошла поспешно женщина, не взглянув на меня, прошла и скрылась в соседней комнате. Я не испугалась, почему-то подумала, что она пришла мыть полы. Эту женщину я никогда больше не встре<чала> — но знаете, кто это была… Богоматерь.
Вольф улыбнулся.
— Почему вы так думаете, Наташа?
— Я знаю. Она мне приснилась потом, через пять лет, — и держала ребенка, а у ног ее сидели, облокотившись, херувимы — совсем как у Рафа<эля> — но живые. И, кроме того, у меня бывают другие — маленькие, совсем маленькие видения. Когда в Моск<ве> забрали отца и я осталась одна в доме, то такая вещь случилась: на письменном столе был медный колоколец, из тех, которые подвешивают коровам в Тироле. И вдруг он поднялся на воздух, зазвенел и упал. Такого дивного чистого звука я никогда…
Вольф странно посмотрел не нее. Потом далеко кинул шишку и проговорил холодным, глухим голосом.
— Мне нужно вам сказать, кое-что, Наташа. Вот: ни в Африке, ни в Индии я никогда не бывал. Это все вранье. Мне сейчас под тридцать, но кроме двух-трех русских городов, дюжины деревень да вот этой глупой страны, я ничего не видал. Простите меня.
Он уныло улыбнулся. Ему вдруг стало нестерпимо жаль громадных своих фантазий, которыми он с детства жил.
Было сухо и тепло, по-осеннему. Сосны чуть скрипели, качались золотистые их верхушк<и>.
— Муравьи, — сказала Наташа, привстав и похло<пы>вая себя по юбке, по чулкам. — Мы сидели на муравьях.
— Вы меня очень презираете? — спросил Вольф.
Она рассмеялась.
— Глупости какие. Ведь мы с вами квиты. Все то, <что> я говорила вам об экст<азе>, о Богоматери, о колокольчике, — все это тоже фантазии. Я это как-то придумала, и потом, конечно, мне казалось, что так было на самом деле…
— Вот именно, — сказал Вольф, просияв.
— Расскажите еще что-нибудь из ваших путешествий, — деловито, без лукавства попросила Наташа.
Вольф привы<чным> движ<ением> вынул свой солидный портсигар.
— К вашим услугам. Однажды, когда я плыл на шхуне из Борнео к Суматре…
5
Мягкий скат шел к озеру. Столбики деревянной пристани серыми спиралями отражались в воде. За озером были те же темные сосновые леса — но кое-где просвечивал белый ствол, желтый дымок: березка. По темно-бирюзовой воде плыли отблески облаков — и Наташе вдруг показалось, что они в России, что нельзя быть вне России, когда такое горячее счастье сжимает горло, — а счастлива она была потому, что Вольф говорил такие великолепные глупости, мечет, ухая, плоски<е> камешки, которые, как по волшебству, скользят и скачут по воде. В этот будний день никого людей не видно было — только изредка доносились облачки восклицаний и смеха, а по озеру реяло белое крыло, парус яхты.
Они долго шли берегом, взбегали на скользкие скаты, отыскали тропинку, где черной сыростью пахнуло от кустов ореш<ника>. Немного дальше, у самой воды, было кафе — совершенно пустынное, даже ни прислуги, ни посетителей, словно где-то случился пожар, и все побежали смотреть, унося с собою свои кружки и тарелки. Вольф и Наташа обошли его кругом. Потом сели за пустой столик и притворились, что пьют и едят, что играет оркестр. И пока они так шутили, Наташе вдруг отчетливо послышалось, что действитель<но> звучит <слово нрзб.> духовая музыка, и тогда она с таинственной улыбкой встрепенулась, побежала вдоль берега, и барон Вольф тяжело и мягко метнулся следом за ней, крича: «Подождите, Наташа, мы же не расплатились!».
Потом они нашли яблочно-зеленую поляну, отороченную осокой, сквозь которую жидким золотом горела на солнце вода, и Наташа, жмурясь и раздувая ноздри, повторила несколько раз:
— Боже мой, как хорошо…
Вольф обиделся на эхо, которое не откликалось, и замолк, и в это воздушное солнечное мгновение у широкого озера какая-то грусть пролетела, как певучий жук.
Наташа поморщилась и сказала:
— Мне почему-то кажется, что папе опять хуже. Может быть, я напрасно оставила его.
Вольф вспомнил худые, лоснистые, в седой щетине ноги старика, когда тот вскакивал обратно в постель. Подумал: «А вдруг он как раз сегодня и умрет?». Громко и бодро сказал:
— Да что вы, Наташа, он теперь здоров.
— Я тоже так думаю, — проговорила она и повеселела снова.
Вольф скинул пиджак: от его плотного тела в полосатой рубашке пахнуло мягким жаром, и шел он совсем рядом с Наташей; она глядела прямо перед собой, и <ей> приятно было чувствов<ать> эту теплоту, что шагает рядом.
— Как мечтаю, ах, как мечтаю, Наташа, — говорил он, взмахивая свистящим прутиком. — И ведь разве я лгу, когда я выдаю фантазии мои за правду<?> Приятель был у меня, он прослужил три года в Бомбее. Бомбей? Господи! Музыка географического названия. В одном этом слове есть что-то гигантское, солнечные бомбы, барабаны. Но, представьте себе, Наташа, этот мой приятель ничего не мог рассказать, ничего не помнил, кроме служебных дрязг, жары, лихорадки да жены какого-то британского полковника. Кто же из нас двоих действительно побывал в Индии… Разумеется, я. Бомбей, Сингапур… Вот я, например, помню…
Наташа шла у самой воды, так что детские волны озера всплескивали к ее ногам. Где-то за лесом, как по струне, прошел поезд — и оба прислушались. День стал чуть золотистее, чуть мягче, и посинели леса по той стороне озера.
У вокзала Вольф купил бумажный мешок со сливами, но они оказались кислыми. Сидя в поезде, в пустом деревянном отделении, он ежеминутно выбрас<ывал> их из окна — и все жалел, что не украл где-нибудь в кафе тех картонных кружков, на которые ставят круж<ки> с пивом.
— Они так хорошо летят, Наташа. Как птица. Просто прелесть.
Наташа устала; она <жмурилась?>, и тогда снова, как ночью, обхватывало и поднимало ее чувство головокружительной легкости.
— Когда я буду рассказывать папе о нашей прогулке, не перебивайте и не поправляйте меня. Я буду, вероятно, говорить о том, чего мы не видели вовсе — о всяких маленьких чудесах. Он поймет.
Приехав обратно в город, они пошли домой пешком. Барон Вольф как-то присмирел — и морщился от хищных звуков автомобильных гудков. А Наташа шла, как на парусах, — словно усталость ее поднимала, окрыляла ее, делала ее невесомой — и <Вольф?> ей казался весь синим, как вечер. За один квартал до дома Вольф вдруг остановился. Наташа легко пролетела вперед. Потом стала тоже. Обернулась. Вольф, подняв плечи и глубоко засунув руки в карманы просторных штанов, согнув по-<бычьи?> голубую голову свою, — сказал: «Наташа — вниманье». Он посмотрел вбок и сказал, что любит ее. Тотчас же повернулся, быстро пошел от нее и с <деловитым?> видом завернул в табачную лавку.
Наташа постояла немного, словно пови<снув?> в воздухе, и потом тихо пошла к дому. «И это я скажу отцу», — подумала она, двигаясь вперед в каком-то синем тумане счастья, среди которого фонари зажигались, как драгоценные камни. Она почувствовала, что слабеет, что по спине скользят тихие горячие волны. Когда она очути<лась> у дома, она увидела, как ее отец в черном пиджаке, прикрыв одной рукой отсутствие воротничка и в другой раскачивая дверн<ые> ключи, торопливо вышел и направился, чуть горбясь в тумане вечера, к будке газетчицы.