Франц Верфель - Черная месса
Старик Нейедли подпрыгнул:
— Большая честь для меня, господин президент! Нижайше знаком уже с господином президентом! Имел удовольствие встретить вчера господина президента на поминках императорского советника Хабрды…
Море оборвал приветствие. Он не любил напоминаний о похоронных процессиях, связь коих с его жизненным поприщем желал бы утаить. Дабы называться более обтекаемо, господин президент Общества Спинозы вошел в анналы делового мира как «агент по надгробиям». Он посредничал между скорбящими близкими покойного, фирмой по возведению памятников и гражданской посмертной славой преставившегося. Вовсе не удивительно, что изобилие почетных должностей, с одной стороны, и деловое общение со смертью, с другой, были причиной степенной серьезности и пасторски длинного сюртука господина президента.
Казалось, в таком злачном месте он очутился впервые. Он медленно поводил неразвернутым платком по губам. Этим малоубедительным, но символическим жестом он явно хотел намекнуть, что такому человеку, как он, уместно в подобном окружении чуть-чуть скрывать известные всему городу черты лица.
Однако доктор Шерваль хотел предложить нечто вниманию президента и обратился к пианисту:
— Как там обстояло дело с императором Фердинандом Добрым, Нейедли, и с вашими концертами?
Старик опасливо пригнулся к клавиатуре:
— Мне кажется, вы, господа мои, хотите склонить меня к государственной измене и оскорблению Величества? Сплошь балмехомы сидят в Салоне.
Море сверкнул мрачным взглядом.
Нейедли поторопился добавить:
— Балмехомами — готов служить господину президенту — господа иудеи называют весь рядовой состав и служащих в войсковых частях.
Шерваль успокаивал:
— Во-первых, никто вас не услышит, а во-вторых, мало кому ведомо, кто такой император Фердинанд.
Нейедли обстоятельно разъяснял:
— Но это ведь — покойный дядя нашего императора. Его свергли в сорок восьмом году в Ольмюце. Вижу его как сегодня. Наверху в замке была его резиденция, и на роскошном животном — на сивом липиццанере[3], естественно, — он ежедневно прогуливался по Баумгартену или в парке с каналами.
Глубоким ораторским голосом президент Море спросил:
— А он действительно был добр?
При этих словах его торжественное лицо изобразило слащавую почтительность верноподданного, чьи мысли в умилении касаются высочайшей персоны.
Нейедли таинственно завращал глазами.
— Добрым он не был, а вот глупым — был.
Шерваль подначивал:
— Вы ведь были вундеркиндом, давали концерты в замке. Как это было?
Узловатые пальцы Нейедли безуспешно попытались сыграть блестящий пассаж.
— Вы можете мне всецело доверять, господин доктор, — я был вундеркиндом и пользовался большим успехом. Концертировал я в испанском зале. Присутствовала вся Титулованная высшая аристократия, двор и общество. Здесь сидел Его Сиятельство господин граф Коловрат, а там — Ее Светлость графиня Лобковиц. Я вижу ее перед собой как наяву. Красавица, верьте моему слову! А далее — Его Преосвященство господин штатгальтер фон Бёмен, и господин командующий корпусом граф… граф… проклятье… как бишь его звали?..
Доктор Шерваль с любопытством протиснулся вперед.
Пальцы Нейедли прокатили пассаж обратно.
— Могу вам почтительнейше заявить, господа мои, что тогда и память у меня была, и пальчики бегали. Весь свой репертуар я исполнял наизусть: «Вечерние колокола», «Воспоминание», увертюру к «Вильгельму Теллю» и аранжировку оперы «Жидовка»[4]. Да-да, сейчас я мало что могу сыграть на память, да и по нотам — почти ничего, по слабости глаз. Выплакал я свои глаза. Господин доктор знает, что с тех пор как случилось это несчастье с моей Розочкой…
Доктор Шерваль поспешил незаметно вернуть рассказчика к его теме. Руки Нейедли раскалывали на куски музыкальную пьесу, пока он докладывал дальше:
— Итак, господа мои, тогда я действительно хорошо играл. Двор и общество аплодируют и вызывают на бис. Дамы растроганно рассматривают меня в лорнеты. Даже Его Величество император хлопает мне: «Браво, браво», — кричит он, и я, малыш, хочу поклониться и поцеловать ему руку. Он в самом деле начинает очень ласково гладить меня по голове. Однако — и это так же верно, как то, что я стою перед вами — вдруг словно что-то взрывается в его руке, и он дает мне оплеуху…
Глаза президента мрачно сверкнули. Однако Нейедли с мягкой улыбкой продолжал:
— Я ничего не хочу сказать против Его Величества. Император ведь ничего не мог с этим поделать. Я отчетливо ощутил, как он сопротивлялся этой оплеухе, которая засела ему в руку. Раздача затрещин была, видите ли, характерной его особенностью. Его адъютант, господин управляющий артиллерией граф Кински, при выезде на прогулку всегда крепко держал его за руки, — ведь ничего не знаешь наперед. Едут они как-то по каменному мосту. Там стоит золотое распятие, которому евреи должны платить, поскольку они перед святая святых шапок не снимают. Ничего плохого против господ иудеев я этим сказать не хочу. «Отпустите меня, Ваше Сиятельство», — говорит Его Величество адъютанту. Тот только сильнее сжимает руки императора. Его Величество просит еще красноречивее: «Отпустите меня, Ваше Сиятельство, мне ведь необходимо перекреститься!» Тут генерал согласно предписаниям строевого устава ничего другого сделать не может, и отпускает высочайшие руки. Тут он и вскинулся, будто рюмашку осушил!
Доктор Шерваль был просто восхищен этой историей. Его друг, агент по надгробиям президент Море, напротив, казался менее удовлетворенным. Под маской безобидного анекдота скрывались разрушительные умонастроения и чехословацкая государственная измена против императорского дома, верноподданным коего он был.
Нейедли пока что отгонял от рояля Аниту и Маню.
— Отойдите, девочки! Сейчас я сыграю вам кое-что для танцев. — Затем повернулся к Шервалю: — Знает ли господин доктор народные песнопения, которые бытовали в Вене во времена приснопамятного императора Фердинанда?
И он запел тихонько, аккомпанируя себе только басами:
В Шенбрунне,говорят,живет макака,говорят,ее лицо,говорят,как у монаха,говорят,сахар жрет,говорят,вина пьет,говорят,что за макака,скажите,там живет?
Пианист смотрел президенту Море прямо в глаза; тот печально покачивал головой.
— Грубый народ эти венцы! Вообще покорнейшую верность императору находишь только у нас.
— Что вы там поете? Громче, пожалуйста! — крикнул лейтенант Когоут.
Нейедли, однако, вытянулся, как по команде «смирно»:
— Честь имею доложить, господин лейтенант, — один старый мотивчик, который господина лейтенанта не заинтересует.
— Я люблю только модные песенки, — подтвердил лейтенант. — Ну, Нейедли, сыграйте что-нибудь шикарное!
Тут Нейедли своими подагрическими пальцами принялся выколачивать из рояля вальс по меньшей мере десятилетней давности. Дамы танцевали большей частью друг с другом. Только Грета вцепилась, блаженствуя, в доктора Шерваля, который был значительно ниже ее ростом.
Людмила стояла в дверях, повернувшись ко всем спиной.
IV
Девушки мгновенно исчезли из Большого Салона. Фрейлейн Эдит была большим мастером замаскированных войсковых передислокаций.
Видимо, прибыли именитые гости, которых проводили обыкновенно в одно из уединенных помещений Голубого Салона, прозванное Японским кабинетом и находившееся двумя дверьми правее от входа в прихожую.
Позаботились и о том, чтобы эта прихожая была достойна высоких гостей и не расхолаживала их желаний, но усиливала их. Едва привратница открывала дверь, входящего обдавала волна теплого воздуха и аромат, сладость коего он не забудет никогда в жизни. Пахло горячей водой в ванне с духами, а еще мыльной пеной, вазелином, кремом для кожи, косметикой, по́том, алкоголем и пряной пищей.
Недолго оставалось в тайне, что высокопоставленные персоны потянулись в Японский кабинет. Доктор Шерваль наделен был острым слухом, различавшим не только грохот фиакра на узкой улочке, но и кичливый звон шпор внизу, в прихожей. К тому же о многом говорило исчезновение девиц. «Величественность драгун отборных!» — уверенно заключил Шерваль. Море сделал непроницаемое лицо. Он будто молчаливо признавался, что сопоставлять и умозаключать ему нет необходимости, поскольку имена тех лиц давно ему известны, а разглашение тайны не в его духе.
В те времена не было еще огромных танцевальных дворцов, которые ныне царят в ночах крупных городов. Весьма ограниченным было число всяких «Табаренов», «Максимов», и «Альгамбр». Отсюда следовало, возможно, что посещение дома на Гамсгассе мало компрометировало. Офицеры могли спокойно появляться там в мундире; общественные деятели, если их там заставали, не ожидали порицания; высокие гости часто там бывали. Исторически мыслящие умы объясняли эту свободу нравов тем, что в военном 1806 году прусский генералитет несколько раз праздновал в Голубом Салоне победу и тем самым освятил весь дом.