Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть третья
Самгин курил, слушал и размышлял: почему этот преждевременно поседевший человек как-то особенно неприятен ему?
– Что же, Самгин, революция у нас? – спросил Макаров, сдвинув брови, глядя на дымный кончик своей папиросы.
– Очевидно.
– Ты – рад?
– Революция – это трагедия, – не сразу ответил Клим.
– Ты не ответил.
– Трагедии не радуют.
– Ты – большевик?
– Конечно – нет, – ответил Клим и тотчас же подумал, что слишком торопливо ответил.
– Значит – не революционер, – сказал Макаров тихо, но очень просто и уверенно. Он вообще держался и говорил по-новому, незнакомо Самгину и этим возбуждал какое-то опасение, заставлял насторожиться.
– Революционеры – это большевики, – сказал Макаров все так же просто. – Они бьют прямо: лбом в стену. Вероятно – так и надо, но я, кажется, не люблю их. Я помогал им, деньгами и вообще... прятал кого-то и что-то. А ты помогал?
– Случалось, – осторожно ответил Клим.
– Зачем? Почему?
Самгин молча пожал плечами, чувствуя, что вопросы Макарова принимают все более неприятный характер. А тот продолжал:
– Потому что – авангард не побеждает, а погибает, как сказал Лютов? Наносит первый удар войскам врага и – погибает? Это – неверно. Во-первых – не всегда погибает, а лишь в случаях недостаточно умело подготовленной атаки, а во-вторых – удар-то все-таки наносит! Так вот, Самгин, мой вопрос: я не хочу гражданской войны, но помогал и, кажется, буду помогать людям, которые ее начинают. Тут у меня что-то неладно. Не согласен я с ними, не люблю, но, представь, – как будто уважаю и даже...
Он усмехнулся, щелкнул пальцами и продолжал:
– Ты – человек осведомленный в политике, скажи-ка...
Дверь широко открылась, вошла Алина. Самгин бросил окурок папиросы на пол и облегченно вздохнул, а Макаров сказал:
– Мы потом возобновим эту беседу... «Едва ли», – хотелось сказать Климу, но вместо этого он утвердительно кивнул головой.
– О чем? – спросила Алина, стирая с лица платком крупные капли пота.
– О политике, – сказал Макаров. – Вы бы сняли шубу, простудитесь!
Алина села у двери на стул, предварительно сбросив с него какие-то книги.
– Разве я вам мешаю? – спросила она, посмотрев на мужчин. – Я начала понимать политику, мне тоже хочется убить какого-нибудь... министра, что ли.
– Вам надо выспаться, – пробормотал Макаров, не глядя на нее, а она продолжала не торопясь, цедя слова сквозь зубы:
– Вот – пошли меня, Клим! Я – красивая, красивую к министру пропустят, а я его...
Вытянув руку, она щелкнула пальцами, – лицо ее оставалось все таким же окостеневшим. Макаров, согнувшись, снова закуривал, а Самгин, усмехаясь, спросил:
– Ты думаешь, что это я посылаю людей убивать?
– Кто-то посылает, – ответила она, шумно вздохнув. – Вероятно – хладнокровные, а ты – хладнокровный. Ночью, там, – она махнула рукой куда-то вверх, – я. вспомнила, как ты мне рассказывал про Игоря, как солдату хотелось зарубить его... Ты – все хорошо заметил, значит – хладнокровный!
Помолчав и накрывая голову шалью, она добавила потише, как бы для себя:
– Впрочем, это, может, оттого, что «у страха глаза велики» – хорошо видят. Ах, как я всех вас...
Взглянув на Макарова, она замолчала, а потом вполголоса:
– В Ялте, после одной пьяной ночи, я заплакала, пожаловалась: «Господи, зачем ты одарил меня красотой, а бросил в грязь!» Вроде этого кричала что-то. Тогда Игорь обнял меня и так... удивительно ласково сказал:
«Вот это – настоящий человеческий вопль!» Он иногда так говорил, как будто в нем чорт прятался...
Последнее слово заглушил Лютов, отворив дверь.
– Ну что ж, готово, – сказал он очень унылым голосом. – Пойдемте.
Через час Самгин шагал рядом с ним по панели, а среди улицы за гробом шла Алина под руку с Макаровым; за ними – усатый человек, похожий на военного в отставке, небритый, точно в плюшевой маске на сизых щеках, с толстой палкой в руке, очень потертый; рядом с ним шагал, сунув руки в карманы рваного пиджака, наклоня голову без шапки, рослый парень, кудрявый и весь в каких-то театрально кудрявых лохмотьях; он все поплевывал сквозь зубы под ноги себе. Гроб торопливо несли два мужика в полушубках, оба, должно быть, только что из деревни: один – в серых растоптанных валенках, с котомкой на спине, другой – в лаптях и пестрядинных штанах, с черной заплатой на правом плече. В голове гроба – лысый толстый человек, одетый в два пальто, одно – летнее, длинное, а сверх него – коротенькое, по колена; в паре с ним – типичный московский мещанин, сухощавый, в поддевке, с растрепанной бородкой и головой яйцом. Шли они быстро и все четверо нелепо наклонясь вперед, точно телегу везли; усатый сипло покрикивал на них:
– Эй, вы, – в ногу!..
На желтой крышке больничного гроба лежали два листа пальмы латании и еще какие-то ветки комнатных цветов; Алина – монументальная, в шубе, в тяжелой шали на плечах – шла, упираясь подбородком в грудь; ветер трепал ее каштановые волосы; она часто, резким жестом руки касалась гроба, точно толкая его вперед, и, спотыкаясь о камни мостовой, толкала Макарова; он шагал, глядя вверх и вдаль, его ботинки стучали по камням особенно отчетливо.
– Не дойдет, конечно, – ворчал Лютов, косясь на Алину.
Самгин готов был думать, что все это убожество нарочно подстроено Лютовым, – тусклый октябрьский день, холодный ветер, оловянное небо, шестеро убогих людей, жалкий гроб.
А через несколько минут он уже машинально соображал: «Бывшие люди», прославленные модным писателем и модным театром, несут на кладбище тело потомка старинной дворянской фамилии, убитого солдатами бессильного, бездарного царя». В этом было нечто и злорадное и возмущавшее.
«А что в этом – от ума? – спросил себя Клим. – Злорадство или возмущение?»
Лютов мешал ему. Он шел неровно, точно пьяный, – то забегал вперед Самгина, то отставал от него, но опередить Алину не решался, очевидно, боясь попасть ей на глаза. Шел и жалобно сеял быстренькие слова:
– Хороним с участием всех сословий. Уговаривал ломовика – отвези! «Ну вас, говорит, к богу, с покойниками!» И поп тоже – уголовное преступление, а? Скотина. Н-да, разыгрывается штучка... сложная! Алина, конечно, не дойдет... Какое сердце, Самгин? Жестоко честное сердце у нее. Ты, сухарь, интеллектюэль, не можешь оценить. Не поймешь. Интеллектюэль, – словечко тоже! Эх вы... Тю...
– Перестань, – сказал Самгин, соображая, под каким предлогом удобнее отказаться от дальнейшего путешествия по унылым, безлюдным переулкам.
– Брюсов, Валерий, сочиняет стишки:
...вас, кто меня уничтожит,Встречаю приветственным гимном.
Врет! Боится и ненавидит грядущих гуннов! И – не гимн, а – панихиду написал. Правда?
– Нет, – сердито сказал Самгин. – И вообще ты... – Он хотел сказать что-нибудь обидное Лютову, но пробормотал: – Я, кажется, простудился, прескверно чувствую себя. Пожалуй, мне следует...
Из переулка шумно вывалилось десятка два возбужденных и нетрезвых людей. Передовой, здоровый краснорожий парень в шапке с наушниками, в распахнутой лисьей шубе, надетой на рубаху без пояса, встал перед гробом, широко расставив ноги в длинных, выше колен, валенках, взмахнул руками так, что рубаха вздернулась, обнажив сильно выпуклый, масляно блестящий живот, и закричал визгливым, женским голосом:
– Стойте! Кого хороните? Какого злодея?
– Ну вот! – тоскливо вскричал Лютов. Притопывая на одном месте, он как бы собирался прыгнуть и в то же время, ощупывая себя руками, бормотал: – Ой, револьвер вынула, ах ты! Понимаешь? – шептал он, толкая Самгина: – У нее – револьвер!
Самгин понимал, что сейчас разыграется что-то безобразное, но все же приятно было видеть Лютова в судорогах страха, а Лютов был так испуган, что его косые беспокойные глаза выкатились, брови неестественно расползлись к вискам. Он пытался сказать что-то людям, которые тесно окружили гроб, но только махал на них руками. Наблюдать за Лютовым не было времени, – вокруг гроба уже началось нечто жуткое, отчего у Самгина по спине поползла холодная дрожь.
Носильщики, поставив гроб на мостовую, смешались с толпой; усатый человек, перебежав на панель и прижимая палку к животу, поспешно уходил прочь; перед Алиной стоял кудрявый парень, отталкивая ее, а она колотила его кулаками по рукам; Макаров хватал ее за руки, вскрикивая:
– Прочь! Что вам надо?
Алина тоже что-то кричала, но голос ее заглушался визгом парня в лисьей шубе и криками его товарищей. Парень в шубе, болтая головою, встряхивая наушниками шапки, визжал:
– Почему без попа? Жида хороните, а? Опять жида? Бога обижаете? Нет, постойте! Вася – как надо?
Из-под левой руки его вынырнул тощий человечек в женской ватной кофте, в опорках на босую ногу и, прискакивая, проорал хрипло: