Исаак Башевис-Зингер - Семья Мускат
Кухня была большая, в глаза бросалась огромная, выложенная изразцами печь. По стенам на крюках висели медные горшки и кастрюли, по обеим сторонам от огромного камина стояли чайники. В кухне аппетитно пахло свежеиспеченными пирогами и корицей. За столом, раскладывая карты, сидела Маня в ярко-красной шали в цветах. Наоми сняла фартук и надела пальто — она собиралась на улицу.
— Простите, — робко сказала Роза-Фруметл, — не обвыклись мы еще здесь. Где наши комнаты?
— Чего-чего, а комнат в доме хватает, — с раздражением ответила Наоми.
— Пожалуйста, будьте так добры, покажите мне их.
Наоми с сомнением покосилась на Маню.
— Комнаты бывшей хозяйки закрыты, — буркнула она.
— А вы бы не могли их открыть?
— Они заперты уже много лет. Там беспорядок.
— В таком случае нужно будет привести их в порядок.
— Сейчас уже поздно.
— Во всяком случае, пойдемте со мной и зажгите лампу, — то ли попросила, то ли приказала Роза-Фруметл.
Наоми сделала Мане знак рукой, и та нехотя встала, вынула из ящика стола связку ключей и медленно направилась к выходу. Наоми выхватила у нее из рук ключи и, опередив ее, одной рукой зажгла лампу, а другой отперла дверь в спальню, полукруглую комнату с отстающими от стены, вытертыми обоями. Занавесок на окнах не было, гардины были порваны и спущены. Чего только в комнате не было: кресла-качалки, скамеечки для ног, пустые цветочные горшки. В углу стоял большой комод с высоким карнизом и с резными львиными головами на дверцах. На всем лежал густой слой пыли.
Роза-Фруметл сразу же закашлялась.
— Как можно спать в таком беспорядке? — с грустью сказала она.
— А никто и не рассчитывал, что сегодня здесь лягут спать, — возразила Наоми и поставила лампу на письменный стол под висевшее на стене зеркало.
Роза-Фруметл взглянула на себя в зеркало и поспешно отступила назад. В треснувшем синеватом стекле ее лицо показалось ей словно бы расщепленным надвое.
— Где же в таком случае будет спать моя дочь? — снова спросила она, не обращаясь ни к кому в отдельности.
— Есть у нас еще одна комната с постелью, но кавардак в ней еще больше.
— И мы не захватили с собой постельное белье.
— Все постельное белье, которое принадлежало хозяйке — упокой Господи ее душу, — убрано, — сказала Наоми. Ее голос отозвался эхом, так, словно чье-то невидимое присутствие подтверждало правоту ее слов.
Наоми вышла. Оставшись одна, Роза-Фруметл подошла к комоду и попыталась его открыть, однако комод был заперт. Тогда она толкнула дверь, ведущую в смежную комнату, но оказалась запертой и она. Пересохшее дерево скрипнуло, и Розе-Фруметл почему-то вспомнилось, как ее первый муж, реб Довид Ландау, лежал мертвым на полу под черным покрывалом, ногами к двери, а в головах у него горели две восковые свечи. С его похорон не прошло и трех лет, а она уже стала женой другого. Ее охватила дрожь.
«Я сделала это не ради себя. Не ради себя. Ради твоей дочери, — пробормотала она, как будто мертвец находился с ней рядом. — Чтобы она сумела найти достойного жениха…»
И не в силах более сдерживаться, она разрыдалась. Из гостиной донесся, точно далекий раскат грома, звук басовых нот — это Аделе подошла к пианино и пробежала пальцами по клавишам. Откуда-то из глубины квартиры послышался голос Мешулама Муската, распевавшего молитвы у себя в кабинете. Голос у восьмидесятилетнего старика был мощный и раскатистый.
С улицы грянули колокола: это звонили в Гжибовской церкви напротив квартиры Муската, кресты на двух ее высоких колокольнях чернели на фоне огненного вечернего неба.
3Слух о том, что реб Мешулам Мускат женился в третий раз, быстро разнесся по улицам еврейского квартала Варшавы. Его сыновья и дочери от первой и второй жены не знали, что и думать. От старика можно было ожидать все что угодно, он был способен на многое, лишь бы им досадить, но то, что он женится вновь, не приходило в голову никому.
— Старый козел, иначе не скажешь, — таково было единодушное мнение.
Новость обсуждалась по многу раз, и все приходили к одному и тому же выводу: это работа Копла, не иначе. Копл, управляющий делами реб Мешулама и его главный советчик, женил своего хозяина, чтобы лишить детей Муската того, что им причитается по закону. В хасидских молельных домах в Гжибове, на Твардой и Гнойной про женитьбу узнали, когда еще не закончились вечерние молитвы. Новость обсуждалась так громко и оживленно, что цадик с трудом довел службу до конца. Он несколько раз стучал кулаком по биме, требуя тишины, однако молившиеся не обращали на него никакого внимания. На истовые молитвы плакальщиков никто не реагировал, даже «аминь» никто не бормотал. По дороге домой почти все пришедшие на вечернюю молитву прошли мимо дома реб Мешулама в надежде, что в квартире собрались его негодующие сыновья и дочери и скандал будет слышен с улицы. Однако за восемью освещенными окнами не раздавалось ни звука.
Чего только не рассказывали про Мешулама за полвека, прошедшего с тех пор, как он начал богатеть. Иногда казалось, будто он все заранее тщательно взвешивал и прикидывал, чтобы сбить с толку варшавских купцов и их одурачить. Он задумывал операции, которые, по единодушному мнению, были обречены, — а они между тем приносили ему баснословные барыши. Он приобретал недвижимость на пустынных городских окраинах — но вскоре начинался строительный бум, и он продавал эту землю за цену в десять раз больше той, какую за нее заплатил. Он покупал ценные бумаги компаний, которые находились на грани банкротства, — но акции по какой-то причине вырастали в цене и начинали приносить немалые дивиденды. Он всегда делал что-то необъяснимое. В Варшаве большинство состоятельных еврейских коммерсантов считали себя последователями гурского ребе, который пользовался у польских хасидов хорошей репутацией. Реб же Мешулам отправлялся в паломничество в Бялодревну, чей ребе имел лишь небольшое число последователей. Совет Варшавской еврейской общины хотел сделать его, человека богатого и уважаемого, старейшиной, однако принимать участие в общественных делах реб Мешулам отказывался наотрез. Стоило ему вмешаться, как он ухитрялся всех обидеть — насмехался над богатыми, образованными и раввинами, называя их мужичьем, простаками, безмозглыми дурнями. Он был одним из немногих коммерсантов-евреев, знавших русский и польский, и поговаривали, что он пользуется расположением у самого генерал-губернатора. По этой причине несколько раз делались попытки просить его «устраивать дела», однако реб Мешулам неизменно говорил «нет» и за свое равнодушие не раз подвергался нападкам и упрекам. Он все делал по-своему. На завтрак, к примеру, вместо булки с маслом и кофе (большей частью цикория), он, в отличие от других, грыз холодного цыпленка с черным хлебом. Мускаты обедали не в два часа дня, как было принято в Варшаве, а в пять. Поначалу все предсказывали ему крах — многие из тех, кто быстро разбогател и возомнил о себе невесть что, плохо кончали. Но шли годы, а Мешулам так ни разу и не оступился. Он был так несметно богат, что его врагов охватывало нечто вроде священного ужаса. К тому же он обычно не ограничивался одним видом коммерции и пускался в предприятия самые разные, а потому никто толком не знал, на чем он делает деньги.
Чем он только не занимался! Скупал лоты и строил дома; приобретал трущобы, перестраивал их или, наоборот, сносил и продавал частями. Ходили слухи, что он перекупил кирпичный завод, или приобрел акции стекольного производства, или купил лес у какого-то польского помещика в Литве и переправляет этот лес в Англию для строительства железных дорог, или что он является представителем какого-то иностранного кожевенного завода. Одно время по Варшаве ходили разговоры, будто он начал промышлять ветошью; перекупил складские помещения на Праге, на другом берегу Вислы, и тряпичники несут ему свое тряпье. Покупал он и кости; они использовались для очистки сахара. В последние годы интересы Мешулама сделались скромнее; богатство его было столь велико, что росло само по себе. Ему принадлежали дома на Твардой, Паньской, Шлиской, в Гжибове, на Простой и Сенной; здания были старые, полуразвалившиеся, но отбою в съемщиках не было. Ходили слухи, что в санкт-петербургском банке «Империал» у него лежит круглая сумма в миллион рублей. Всякий раз, когда заходил разговор о богатстве реб Мешулама, кто-нибудь обязательно говорил: «Он и сам не знает, сколько у него денег».
А вот с детьми ему не везло. По сути дела, все они находились у него на содержании, он нанимал их управляющими и платил им мизерное жалованье в размере двадцати пяти рублей в неделю. Утверждали, что обе его покойные жены были с ним несчастливы. Про него говорили разное; одни уверяли, что он не даст ни копейки, другие — что он расточителен и человеколюбив. Порой казалось, что хочет он только одного — дать повод злым языкам на свой счет посудачить. Когда кто-то, набравшись смелости, говорил ему, что его проклинает вся Варшава, он отвечал: «Чем больше проклинают, тем лучше».