Жан Жионо - Польская мельница
Не знаю почему, но это необъяснимое бесплодие меня успокаивало, или, точнее сказать, знаю почему. Я говорил себе: «На этот раз общая сумма счета не чудовищна. Запредельно высокой цены не назначили. Можно уплатить — и не разориться. Косты в конце концов умрут естественной смертью. Пускай пройдет еще десять, если угодно — двадцать лет этого неомраченного счастья, и даже самый жестокий и предательский удар будет вполне приемлем». Я готов был признать, что он приемлем был уже и тогда, поскольку нечего было желать сверх того, что эти два существа имели.
Была и другая, еще более веская причина, чтобы мои страхи утихли. Я собственными глазами наблюдал, как самая заурядная судьба благоволила к де М. Я особо выделяю счастье Луизы и Леонса, а ведь глазам непосвященных оно было едва заметно. Имение, и без того огромное, которое мало-помалу без затруднений и усилий продолжали еще больше увеличивать, не доставляло никаких неприятностей.
Г-н Жозеф старел, как все, и так же, как все, теряя кое-какие достоинства, приобретал некоторые недостатки, весьма решительно сделался эгоистом и придирой; хоть и сохранил благородство мысли, но пользовался им теперь с куда большей хитростью, чем в прошлом. Он в конце концов умер, как я и говорил, обменявшись несколькими любопытными словами с Жюли.
После этой смерти, признаюсь, я ожидал какого-нибудь скандала. Все было слишком обыденно. Жюли впала в отчаяние, как всякий, кто теряет счастье своей жизни, не больше и не меньше; она внезапно постарела, утратила свой лоск, снова заметны стали и ее косящий глаз, и кривой рот, но я вдруг обнаружил заурядность этого уродства.
Леоне взошел на трон и принял бразды правления. А я тоже старел. Мне иногда больно было сознавать, что мой новый хозяин по своим достоинствам равнялся прежнему, если только не превосходил его, и мои уроки ему не нужны. Сам он никогда не давал мне этого почувствовать. Я немного злился на Леонса за то почтение, которое он мне выказывал.
А еще у меня часто возникало чувство, что я теперь имею достаточно денег, чтобы уйти на покой.
Луиза была больна. Не опасно, без сомнения, потому что она не утратила ни грана свежести и миловидности. Естественно, она должна была скрывать свое недомогание уже несколько лет. Болезнь охватила ей ноги, точнее бедра, которые, как стало очевидно, когда на это обратили внимание, сильно похудели. Ей все тяжелее было двигаться. Пригласили специалистов, были испробованы даже самые экстравагантные способы лечения.
В один прекрасный день она оказалась неспособна даже пошевелить нижней частью тела. Появились костоправы, колдуны и травники. Слово «паралич» не произносили, пока Луиза, с улыбкой, первой не произнесла его.
Леоне деятельно и с большим толком занимался своими землями. Теперь, когда охота к созданию королевства исчезла вместе с его основателем, ритм жизни и атмосфера, которой дышали на Польской Мельнице, были во веем подобны тем, что царили в соседних поместьях и, нссомпсн но, во всех имениях обитаемой вселенной.
Мне больше нечем было заняться на Польской Мельнице, разве что портить себе там кровь без всякой пользы для кого-нибудь. Я славно уладил все свои дела, без спешки, ни на секунду не спуская глаз ни с имения, ни с его обитателей, и был готов (клянусь в этом) изменить решение при малейшем намеке на опасность. Я напрасно давал себе все новые отсрочки; ничего, кроме покоя и благоденствия, здесь не обнаруживалось. Итак, когда улаживаешь дела вроде моих, то по истечении всех отсрочек наступает день, когда пора получить окончательный расчет. А потом ты должен освободить место. Мое решение созрело, и я принял все меры, чтобы уехать отсюда. И несмотря ни на что, я медлил. Я трепетал при мысли, что кто-нибудь наверняка изыйдет из ада, чтобы навести свой порядок в доме.
Но ничего подобного не происходило, ничто подобное даже не казалось возможным. Я переехал в К., очаровательный городок в пятидесяти километрах оттуда, где купил пристанище по своему вкусу.
VII
Я опасался этого, но думал. Что он разоружен. Он был во всем Большой души.[18]
Шекспир. «Отелло»Спустя немного времени после моего водворения в К. у меня случились повторяющиеся и очень мучительные приступы. Неоднократно мне пускали кровь. Я пытался очистить свой организм — без всякого результата. Я принял рвотный корень: idem.[19] Впервые в жизни я заболел; Польская Мельница меня больше не занимала. Я никогда не обладал богатырским здоровьем, но от этого еще далеко до страданий. Уж к ним-то мне никак не хотелось привыкать. Однако я вынужден был это сделать.
Мне пришлось жить затворником. Я мог ходить только ценой значительных усилий. К счастью, у меня был крошечньй садик, куда я мог дотащиться. Там я приобрел некоторую любовь к цветам.
Прошло уже четыре или пять лет с тех пор, как я влачил подобное плачевное существование, когда однажды вечером в мою дверь постучали. Это была женщина, которая испугала меня, прежде чем я узнал в ней Жюли. Она была одета, как до своего замужества, в тряпки кричащих цветов. К ней снова вернулся ее жалкий вид, как в те времена, когда она приветствовала нас на дорогах. Не ее обезображенное лицо заставило меня ее узнать, а то, что она жирно намазала свои старческие губы яркой помадой.
Я сказал себе: «Это конец. На твою долю выпало увидеть конец Костов: вот он. Жюли, должно быть, сошла с ума и еще до того; как за ней придут, умрет в одном из твоих кресел».
Было очень холодно. Она вся заледенела. Я усадил ее возле огня и даже вытащил одеяло, чтобы ее укутать.
Она удивила меня, когда сначала заговорила разумно и тем голосом, какой бывал у нее в счастливые дни. Она рассказала мне поразительные вещи.
Она искала Леонса. Впрочем, она знала, где он должен был находиться. Мне следовало одеться и пройти вместе с ней до конторы почтовых и пассажирских перевозок. Если верить ей, то в эту минуту там был Леоне и нанимал себе самый быстрый эпипаж, на котором предполагал добраться до железнодорожной станции, что в шестидесяти километрах отсюда.
Естественно, это было нелепостью. И все ее поведение мне это доказывало. Я заставил ее выпить немного рома (который держу у себя, чтобы лучше ладить с приходящей прислугой). Она от этого немного пришла в себя и расположилась в кресле у огня, как человек, который наконец — то почувствовал себя хорошо и хочет уснуть, а может, умереть в мире.
Ее предстоящая смерть меня не страшила. Нос у нее заострился, и мои опасения не были преувеличены, но я подумал, что в конечном счете она имела право на такую смерть. Это было даже прекрасно для одного из Костов. Она находилась в тепле. Я не мог (и не хотел) причинить ей зло. Для нее это был такой исход, о котором в иные минуты нельзя бы было и мечтать.
Она снова зашевелилась. Я знаю, что смерть не дается легко, за ней всегда надо гоняться и изрядно повозиться. Впрочем, она могла протянуть еще день-другой. Я ведь не врач. Так или иначе, я предполагал, если она переживет ночь, завтра с утра пораньше отправить телеграмму на Польскую Мельницу. До тех пор не оставалось ничего другого, как ей помогать.
Итак, я не стал с ней спорить и любезно спросил, для чего же Леонсу понадобился экипаж из конторы. Я был убежден, что беседа надолго отвлечет ее.
Леоне, сказала она мне, хочет уехать насовсем.
Я был совершенным тупицей, но, однако, отнюдь не из — за участия в этом разговоре, как это легко понять. И с глупым видом спросил у нее:
— Куда, вы говорите, уехать?
Она, должно быть, подумала, что я над ней насмехаюсь. Это один из укоров совести, который живет во мне (и его нелегко успокоить).
Она стала умолять меня ей помочь. Я сказал, что контора открывается по вечерам для отправки и встречи курьеров только с десяти часов (что было правдой). Сейчас восемь часов. Бесполезно идти туда, чтобы два часа мерзнуть на улице возле закрытых дверей конюшен. И Леоне не сумеет добиться, чтобы двери открыли. У нас есть время. А пока лучше будет еще немного погреться.
По всему видать, тепло ее соблазняло. Она сжалась в комок в своем кресле.
— Вы меня не обманываете? — сказала она.
Кому бы захотелось ее обмануть? Я был удивлен разумностью повреждений, произведенных агонией в этом столь гордом уме. Она начала безостановочно говорить, явно во власти бреда. Не кто иной, как ее брат Жан, запал ей в голову, но она путала его со своим сыном. Я с трудом следил за нитью ее рассказа. Не всякому воображению по силам заставить славного Леонса, увязнувшего в сладком сиропе счастья и добродетели, действовать по планам прежнего Аякса-опустошителя. И в самом деле, нужна была помощь смерти, чтобы внести во всю эту мешанину поразительную логичность.
Я задавался вопросом, откуда Жюли берет несметное множество подробностей, которые создавали правдоподобие, удивительно похожее на правду, и из которых складывалось представление о ней как о личности, наделенной беспримерным двоедушием. А ведь она всегда была бесхитростна. Никогда не боролась с нами нашим собственным оружием и вот теперь предавалась лицемерным измышлениям куда лучше, чем какой-нибудь завзятый лицемер.