Элиза Ожешко - Господа Помпалинские. Хам
Это предположение развеселило Цезария.
— Да, конечно, — сказал он. — Но лучше безносым быть, чем слушать эту вечную мамину песню: «Mon pauvre César! Tu n’est bon à rien du tout!»
— A ты не слушай…
Цезарий уныло покачал головой.
— Итак, решено — едем! — объявил Павел. — Из одного любопытства стоит поехать — узнать, чего ей надо от тебя. К тому же там небось соберется большое общество… Ее миллионам все спешат поклониться…
— Ой, Павлик, тогда я не еду, — воскликнул Цезарий.
— Почему?
— Там будет много народу…
— А ты разве людей боишься?
— Нет, просто не хочется… На этих званых обедах и балах всегда такая скука… Не понимаю, что в них хорошего… Приезжают, раскланиваются, усаживаются в ряд… Разговаривают о погоде, как будто не знают, что на дворе, — дождь или солнце. И зачем болтать по-пустому… Или делают друг другу комплименты… Веришь ли, Павлик, я своими ушами слышал, как однажды за глаза смеялись над тем, перед кем только что рассыпались в любезностях… Я этого слышать не могу. Даже мама — ты ведь знаешь ее: святая женщина… даже мама как-то сказала при мне баронессе К., что у нее платье de la dernière élégance a когда баронесса ушла, бросила Мстиславу: «Cette pauvre baronne[306] похожа в своем платье на огородное пугало». Так что если мне в обществе говорят что-нибудь приятное, я так и жду, что за спиной меня подымут на смех… Ну скажи сам, Павлик, что тут забавного? А барышни… такие чопорные… трудно даже себе представить, что они способны на подлинное чувство. Ты вот гораздо красивей, умней и остроумней меня, а стоит нам вместе появиться в гостиной, как они норовят завладеть мной, а тебя еле Удостаивают внимания. Разве это хорошо?
Цезарий говорил горячо. Когда он замолчал, Павел подошел к нему, поцеловал в лоб и с ласковым сочувствием заглянул в глаза.
— Дорогой Цезарий, — оставив свой обычный шутливый тон, начал он, — я мог бы многое сказать тебе и о тебе самом, и о ненавистном тебе свете, но не имею права… И так уже Мстислав однажды упрекнул меня, будто я тебя восстанавливаю против семьи, а в моем положении, дорогой мой, это слишком смахивало бы на вероломство. Может, ты сам когда-нибудь прозреешь или я тебе глаза открою в свое время… а пока… Пока, — повторил он весело, — надо ехать завтра в Одженицы… Неприлично тебе отказываться от приглашения пожилой дамы…
Впрочем, молодые люди долго еще колебались, ехать им или нет. Но в конце концов мнение Павла перевесило.
X
В одженицкой усадьбе не было заметно суеты, приготовлений, которые в деревне всегда предшествуют приезду гостей. Это тем более казалось странным, потому что прислуги в доме вообще было мало, а мужчин и вовсе двое: старик повар да седой, как лунь, лакей Амброзий. Поговорив с хозяйкой о приеме гостей минуты две, не больше, Амброзий буркнул повару что-то весьма лаконичное, а потом все утро занимался своими обычными делами, только печей не топил ни в гостиной, ни в огромной столовой. Ибо свои немногословные наставления старому слуге генеральша закончила выразительным приказом:
— Печей не топить! Ни полена не класть, ни щепочки! Им и так будет тепло! Хи, хи, хи! Даже жарко!
Вскоре после полудня генеральша заняла свое обычное место в холодной, как погреб, гостиной. Ее яркое бархатное платье, массивная золотая цепь с дорогим медальоном на желтой шее и шляпка с красным пером на собранных в высокую прическу седых волосах еще издали бросались в глаза.
Наконец к крыльцу стали подъезжать сани разного вида, и гостиная наполнилась изысканной публикой. Собрался самый цвет, самые сливки губернского общества.
Первыми явились три брата Тынф-Тутунфовича. Для непосвященных это были молодые люди extrêmement bien !, только в более тесном кругу диву давались, как это они до сих пор устояли на своих тонких ножках под тяжестью долгов.
Загадочное это явление хорошо объясняет одна небезызвестная пословица, гласящая: «Дуракам счастье». И в самом деле, состояние их таяло на глазах, и вместе с кошельками тощали конечности; но провидение каждый раз спасало их от полного разорения. Часто казалось, вот-вот все пойдет прахом, ан нет! То нежданное наследство свалится, то богатая тетка раскошелится или дядюшка, или дедушка двоюродный, или другой какой родственник — глядь, и жив курилка! Потом снова все катилось под горку — и опять, откуда ни возьмись, чудодейственная помощь.
Это продолжалось уже давно, и братья уверовали, что так будет вечно. Но, как известно, береженого бог бережет, и Тутунфовичи хоть на бога надеялись, все-таки и сами не плошали, — то есть не сидели сложа руки, не дожидались манны небесной, а деятельно заботились о своем спасении. Главные надежды возлагали они на генеральшу, дальнюю свою родственницу по матери, всячески обхаживая старуху и завоевывая ее благосклонность.
Вот и сейчас они, как три пилигрима, гуськом пересекли холодную гостиную и, подойдя к славившейся на весь уезд старинной софе, по очереди благоговейно приложились к желтой, сухой руке хозяйки, а затем в почтительном отдалении уселись в ряд, оставив ближние кресла дамам, как подобает благовоспитанным кавалерам.
За ними вошла Сильвия Ворылло (старшая из двух некрасивых дочерей пани Джульетты Книксен), ведя за собой мужа. Пан Ворылло ради мира в семье недавно по настоянию жены присовокупил к своему честному дворянскому имени громкое прозвище — «Ястреб». И вот этот грозный «Ястреб», недовольно покручивая свой буйный ус, шествовал теперь, влекомый своей обожаемой супругой, словно пленник, прикованный на потеху черни к колеснице победителя.
Одной рукой ведя мужа, а другой — десятилетнего сына, Сильвия остановилась перед генеральшей и по примеру матери — только не так грациозно и ловко — припала к ручке «дорогой бабуси». Потом, приказав и сыну исполнить этот обряд верности и смирения, обернулась к мужу, знаками и взглядом требуя того же, совсем как в известной детской игре, когда один кричит «Делай, как я делаю!» — а остальные вслед за ним переворачивают стулья или влезают на печь. Но пан Во-рылло, как ни дорожил семейным благополучием, все же падать на колени перед генеральшей не стал: то ли могучий рост и телосложение мешали, то ли гордость.
Все, что он мог заставить себя сделать, — это коснуться ее руки пышной щеткой усов, а затем с насупленным видом, представляющим полную противоположность физиономиям остальных гостей, огромными шагами, словно в сапогах-скороходах, устремился прочь и уселся в самое дальнее кресло — десятое от генеральши и пятое от крайнего Тутунфовича.
К счастью, бунт этого единственного оппозиционера остался не замеченным генеральшей, а супруга не успела покарать его взглядом, ибо дверь отворилась и в гостиную впорхнула Романия Туфелькина (вторая некрасивая дочь пани Джульетты), тоже в сопровождении семейства. Но, кроме мужа и пятилетнего сына, за ней еще семенила хорошенькая восьмилетняя девочка в белом воздушном платьице с большим вырезом. Верная семейной традиции, Романия опустилась на колени перед софой и, поставив рядом дочку, — по ее словам вылитый портрет «дорогой бабуси», — стала просить генеральшу благословить это прелестное дитя, которое бог наградил таким редкостным сходством с милым анге-лом-бабушкой.
— Юлися похожа на меня! Неужели? Значит, я — красавица? Хи, хи, хи! — как-то особенно тонко и пронзительно захихикала старуха.
— Как две капли воды! Это все подтвердят! Посмотрите, господа: такой же рот, глаза, улыбка…
— В самом деле…
— C’est une ressemblance frappante! [307]
— Вылитый портрет госпожи генеральши! — хором подтвердили братья Тутунфовичи, за что удостоились от одной сестры признательного, а от другой — ядовитого взгляда.
— Убей меня бог, если между ними есть хоть малейшее сходство, — буркнул со своего конца Ворылло.
Эта дерзкая реплика была подана достаточно тихо, чтобы не дойти до слуха Сильвии, но генеральша, кажется, ее услышала. Она так и впилась своими злыми, как-то особенно ярко блестевшими в этот день глазами в отгородившегося от нее десятью креслами шляхтича.
— Даже не верится, что вы уже прабабушка! — с любезно-примирительной улыбкой поспешил на помощь Жемчужина-Туфелькин, муж Романии и отец прелестной Юлиси. Человек легкий и уживчивый, не чета ипохондрику-шурину, он в ловких руках своей супруги и вправду стал гладким, как жемчужина.
— Седьмая вода на киселе, — хихикнула генеральша, — семьдесят седьмая вода на киселе, хи, хи, хи! Шкурковская, мать Джульетты, — внучатная племянница моей двоюродной бабки…
Лица Романии и Сильвии вытянулись: не то их шокировало недостаточно звонкое имя Шкурковской, не то выражение «седьмая вода на киселе», уменьшающее шансы на получение наследства.